Если помру...
Дед быстро перебил ее:
Да живи ты, господь с тобой, живи.
Я и не собираюсь помирать, а только если помру, похорони меня рядом с мамушкой. Не хочу лежать среди... Она не договорила и помолчала. Поворачивай домой. Озябла я, чаю захотелось.
На кладбище ехали молчали, а возвращаясь домой, и совсем говорить стало не о чем. Людмила Николаевна ссутулилась, с головой уйдя в лисий воротник, казалось, дремала, только когда проехали Путевой дворец, встрепенулась.
Дедуля, что же, и раньше у нас так пили?
Не-не, сказал дед. По престолам ежели, на май само собой с Октябрьскими, ну Новый год еще пристегни, а так свадьба или похороны. На дни рождения гостей не звали, справляли тихо, по-семейному, вино на стол не ставили. Вино подавалось только при гостях. Без гостей не моги и думать.
А когда же пить начали? И с чего бы это?
А ни с чего деньги лишние завелись. В лавке, кроме вина и хлеба с сахаром, почитай, и купить стало нечего. Вот и начали мужики ее глушить, а за ними и бабы потянулись.
Людмила Николаевна тихо вздохнула:
Горе-то какое.
Не говори и не говори. Раньше, ежели кто в помощи нуждался, толоку собирали. А теперь спасибо не в почете и денег не берут. За все бутылкой плати.
Дед уже завернул к себе в проулок, как Людмила Николаевна радостно забеспокоилась и глаза ее ожили, словно бы освободились от боли, и даже заблестели.
Гляди-ка, деда, никак Сережка идет?
С того конца, ближнего к Шимску, по широкой улице, невзирая на мороз, в одном бушлате и в бескозырке вышагивал морячок. Не дожидаясь, когда дед поможет ей, Людмила Николаевна спустила ноги с кошевки, оперлась на плечо деда и, подойдя к плетню, легла на него грудью и начала ждать, светясь
радостью. Она наконец признала в моряке Колю Морякова из Пустоши, дружка своего Сережи, и кроткая улыбка ее стала потихоньку угасать. Не доходя до их калитки, Коля Моряков ловко подкинул руку к виску и радостным голосом спросил:
Не узнаешь, тетка Люда?
Как не узнать узнаю... Давно ли прибыл, Коленька?
Только из Шимска двигаюсь. Опоздал на автобус, так меня какой-то на «жигуленке» подкинул до мстонской повертки. А тут всего ничего осталось. Серенька-то что пишет?
В океан ушли.
А я только что из океана, тем же веселым голосом сказал Моряков. В порядке поощрения отпустили на десять суток. А Серенька не собирался приехать?
Пишет, что после океана, может, тоже отпустят.
Жалко, не вместе. Мы бы тут дали шороху.
Через год все равно увидитесь.
Понятное дело, если в мичманах не останемся.
Чайку-то с морозца зайди попить.
Моряков потоптался на месте, смущенно улыбнулся.
Пойду я, тетка Люда. Мать с отцом, наверное, заждались. Я их телеграммой известил. Если бы не известил, то другое дело, а так нельзя.
Чего ж тебе так идти, когда у нас лошадь стоит в заулке. Дедуленька! позвала Людмила Николаевна, поворачиваясь к деду. Довез бы ты Колю. А то смотри, как он легонечко одет. Замерзнет ведь.
Дед с Моряковым уехали, уже и повизгивание полозьев на мерзлом снегу исчезло за поворотом, а Людмила Николаевна все стояла у плетня и тихо улыбалась, потом в два приема, передохнув на второй ступеньке, поднялась на высокое крыльцо, которого прежде не замечала, прошла в дом, спустила платок на плечи и, не снимая пальтишка, присела к столу писать письмо.
«Сереженька, сыночек, какое чудо-то случилось у нас. Возвращались мы с дедом с кладбища, а тут гляжу идет с того конца морячок. Так и захолонулась вся, подумав, что ты пришел на побывку. А тут глядь-по-глядь это Коля Моряков, дружок твой из Пустоши. Хороший такой стал, совсем мужиковатый, из океана, говорит, вернулся. Дед повез его на лошади в Пустошь, а то побоялись, как бы не замерз. Ты если поедешь, так теплее одевайся. Морозы у нас стоят страсть какие. Воробьи на лету даже падали. А я теперь, кровинушка моя, тебя стану ждать. Какой-то ты у меня, хоть бы вполглаза взглянуть. И дед тебя тоже ждет. Хочет к твоему приезду корову опять на двор привести. Неуемный он у нас, вот только винишком тоже стал баловаться. А если пристрастится, то быстро себя растратит. Но ты, сыночек, не расстраивайся, я ему воли, как твоему отцу, не дам. Служи честно и помни, что в нашем роду был генерал. А я буду ждать тебя и днем и ночью».
Она достала конверт из старого ученического портфеля, который Сережка носил еще в младшие классы, надписала адрес, заклеила конверт, лизнув языком по краю, и уронила голову на руки, заплакала, вздрагивая худеньким телом, которому было просторно в пальто.
На стене ровно и внятно тикали ходики.
Ковалев вышел на открытое крыло мостика, прищурясь на солнце, сел в кресло, которое тут было жесткое и не располагало к долгому сидению. Он, собственно, и не собирался засиживаться, хотел только взглянуть на супостата. Они занимались своим делом, в общем-то начихав на то, что к ним присматривался «Гангут», и в этом как раз и состояла загадочность их поведения. «Что супостаты тут делают? думал Ковалев. То, что они не пасли свою лодку и не сторожили «Гангут», ему уже становилось ясно. Но тогда что?»
Появился экспедитор и молча протянул Ковалеву журнал радиограмм. Ковалев никак не мог привыкнуть к этому молчаливому таинственному узбеку и всегда вздрагивал, когда тот словно бы из-за спины неожиданно протягивал ему журнал.