Тогда, в сентябре 1792 года, меня считали врагом частью той силы, которая надвигалась, угрожая Парижу. На самом же деле мы армия аристократов-эмигрантов скорее всего, были невольниками пруссаков, окружавших нас. Пруссаки проезжали мимо, смеялись, в то время как мы в клочьях формы с обвисшими золотыми эполетами тащили наши пушки по грязи. После того как революционная армия разгромила нас при Вальми, герцог Брауншвейгский, который предводительствовал нами, имел разговор с генералом Дюмурье, и нам вдруг было приказано развернуться и отступить. Никто тогда не понимал, да и теперь не понимает почему.
Имея тяжелую поклажу и будучи в лихорадке, я отстал, но все же успел пересечь фронт, а те, кто остался позади, были взяты в плен и казнены в Париже. Тогда-то мы поняли, в какую попались ловушку республика вытолкнула нас, чтобы от нас избавиться, и мы сражались за короля, которого никто больше особенно-то и не хотел видеть.
Я стал изгнанником, изгоем в любой стране Европы.
Я не мог поехать в Бельгию или в Германию, и потому отправился в Амстердам, где нашел корабль, идущий в Англию. Спустя пять дней, с семью луидорами в кармане, я увидел лондонской Тауэр и нашел Жана-Анри де Волюда и зажил совершенно другой жизнью.
Носовой платок императора сделан из тончайшего батиста, и на нем вышито его «N» и малюсенькая корона. Я намерен хранить его, пока он не попросит его вернуть.
Вот там я впервые и увидел «Регент», сказал император. Я даже держал его в руках. В один из понедельников, когда всех впускали подивиться на обломки королевской власти, мы с Бурьенном[79] отправились туда. То было опасное время. Путешественники, зная о трудностях дороги, избегали приезжать в Париж.
Император рассказал о толпах в лохмотьях, в башмаках, подбитых большими гвоздями, с корзинами и палками, о женщинах в negligées á la patriote.[80] Все носили повязки национальных цветов, а многих украшали камешки, остатки Бастилии, превращенные в ожерелья и браслеты бесстыдные драгоценности революции. Они приходили из городов, где даже деревья на площадях и святые носили красные колпаки, и даже Иисусу зачастую повязывали кокарду на левую руку.
Кое-кто из пришедших на этот королевский склад был бос, говорил он. Когда мы ходили по комнатам с гобеленами и парадными кроватями, все шептались и задыхались от гнева. И всем хотелось видеть драгоценности. Они громоздились на полках шкафа на втором этаже. Все крупные бриллианты были воткнуты в воск в стеклянных витринах, но у «Регента» было собственное небольшое помещение.
Император улыбнулся, видя, что я навострил уши. Они с Бурьенном стали в очередь, взяли билеты и ждали, пока стражник не просунул бриллиант через что-то вроде окошечка билетной кассы. Камень был зажат в крепкие стальные тиски с железной цепью, запиравшейся внутри окошка на висячий замок.
Тогда и король, и его бриллиант оба оказались в клетке, сказал он и добавил, что жандармы опрашивали каждого посетителя, но поскольку все говорили одно и то же, им быстро это надоедало.
Бурьенн отпускал вульгарные шуточки, а я все смотрел. И не испытывал никакого желания, потому что этот бриллиант был для меня недосягаем, а желать должно того, что достижимо, не так ли? Однако же я его запомнил.
Я представил себе его тогдашнего молодого, неприметного, удивленного, признавался он в этом или нет. Наверное, он, как и другие, кто грабил и сжигал наши поместья, пришел в ярость при виде множества драгоценностей, выставленных в такое время на обозрение «нации», как в насмешку. Люди не могли прикоснуться к этим сокровищам, но им говорили, что все это принадлежит им, ибо они были свободными гражданами, новыми американцами, они были patrie, родиной.
Один из членов Коммуны сказал:
Люди сосут в этом доме молоко аристократии, которая слишком долго ими правила.
То было горькое молоко. Гард Мебль стал местом, где каждый понедельник культивировалось и расцветало возмущение. Я хорошо знаю это здание, поскольку десять лет спустя, вернувшись в Париж с небольшими деньгами, полученными за «Атлас», поселился за углом, на улице Сент-Флорентин, 6. Даже и тогда оно представлялось пустой усыпальницей холодные и величественные комнаты отдавали одиночеством, свойственным всем музеям.
Мьетт переодевался, когда приходил просить во имя народа показать ему большой бриллиант тирана. Два сыщика, стоявшие у каморки, заприметили его сразу же, ибо, как во всех крупных преступниках, в нем было что-то одновременно и заурядное, и настораживающее. Еще у него на плече имелось клеймо в виде буквы «V», которым клеймят воров, и четыре с половиной пальца на руке, тянувшейся к «Регенту».
Мьетт приметил, что камни можно вынуть из оправ и продать евреям, жившим рядом с Мон-де-Пьете. Он приметил, что двери в Гард Мебль со стороны улицы Сен-Флоретин иногда стерегут полупьяные сторожа, а иногда вообще
никто не стережет, и еще как близко стоят фонарные столбы к балконам первого этажа. Его не интересовало то, что Гард Мебль был одним из двух одинаковых зданий, построенных архитектором Габриэлем (второе Отель Крийон) по просьбе маркизы де Помпадур, а лишь то, что в них легко забраться. В центре площади тогда еще стояла статуя Людовика Пятнадцатого работы Бушардона, и он не раз останавливался у бронзовых ног красивого и похотливого короля, носившего «Регент», и озирался, изучая место.