Герой поэзии Надсона часто корил себя за отсутствие энтузиазма, он предвидел даже, что когда наконец победит та «правда», к которой он стремился, у него не хватит уже душевных сил принять ее. Нечто подобное видим мы и у Мережковского:
В «лучезарном и бесстрастном» человеке Мережковского, отрешившемся от жизни и людей, заключен весь мир, все его стихии, его противоположные свойства, его начала и концы.
«Двойная бездна» Мережковского очень напоминает «Два пути» Минского И тут и там в основе лежит антиобщественная идея равноценности и равноправности противоположных путей. Так сошлись дороги Минского и Мережковского. Эпигоны народничества, они быстро расстались со своими непрочными гражданскими стремлениями и перешли к декадентскому индивидуализму. Один из них временами поддавался влиянию передовых веяний, другой прочно и сразу укрепился в своей реакционно-мистической идеологии, но суть дела и направление эволюции были одинаковы.
Фофанов никогда не отрекался от наследства передовых борцов за правду, «глашатаев добра», борцов со злом и благоговейно хранил память о них («Отошедшим», 1889; «На добрую память», 1891, и др.). Он посвящал свои стихи казненным народовольцам и с глубокой искренностью оплакивал их «суровую постель» («Погребена, оплакана, забыта», 1882). Но, подобно многим своим современникам, он чувствовал себя сыном «больного поколения», потерявшего цель и не знающего средств борьбы со злом,
борьбы, появляется легкое и грациозное стихотворение о счастье поэтического созерцания природы, об одиноком поэте наедине с рекой, с лугом, с высокими облаками и со своей неясной, но высокой мечтой:
сны наяву»).
Ту же «широту» поэтических интересов видим мы и в поэзии Алексея Будищева, который писал «песни и думы», представлявшие собою лирические медитации с пессимистическим оттенком в духе Надсона: «Бесцельно дни текут, печалями обильны, Бесцветны, как стада осенних облаков» и т. д. («Долина сладко спит в немом очарованьи»). Он писал также стихотворные рассказы психологического толка в духе Апухтина (см., например, «Ночью»), и уличные сценки в духе Некрасова («Еду я улицей; дождик без грома»), и деревенские картинки в духе того же Некрасова («Зима у нас голодная»), и поэмы в стиле Лермонтова («Азраил», «Скитанье»). Писал он и не лишенные изящества стихотворения романсного типа («Вы ждали не меня! Когда я вышел к вам» и др.), и непритязательные, живые, шутливые сказки вроде «Царевича Мая». Характерно, что в свои стихи он любил вставлять сентенции о равноценности борющихся начал, о сближении противоречий и о примирении с жизнью: «Трус возбуждал во мне презренье И отвращение герой» («После битвы», 1894); «Я горько заплакал пред богом твоим, А ты моему поклонилась» («Тебя я увидел весною, в саду»).
К стопам своей музы поэт припадает «утешенный в скорбях и примирен с землей», потому что в его понимании поэзия это и есть стихия примирения, рассеивающая «сомнений гневных рой» («Муза», 1889).
Сонет, на родине которого поэт родился, стал его любимой формой; современники ценили Бутурлина как мастера этой строгой формы, которую ему удалось наполнить разнообразным содержанием. Его влекли мифологические образы и предания, античные, восточные и русские; он посвящал свои стихи Венере и Аполлону, богу Яриле и Перуну, библейской Суламите и индийской Баядере. Он писал мальтийские песни и украинские пейзажи, аллегории и бытовые сценки, стихи на темы русского исторического прошлого и текущей современности. Он сочинял унылые элегии, стихи об усталой душе, о мертвой любви, о тусклых сумерках печальной осени и жизнерадостные гимны любви, весне, «прекрасным тайнам» морей и белому сиянию планет («Мальтийские песни»).