Когда мы кончили, я вернулся к ним. Мужчины отошли от дома, сидели, где мы его строили ночью, кто на обрезках досок, кто на козлах, кто на корточках, кто так. Уитфилд еще не приехал.
Они посмотрели на меня, спросили глазами.
Все почти, я говорю. Будет забивать.
Поднимаемся по лестнице, к двери подходит Анс, смотрит на нас, и мы всходим на веранду. Снова вытираем ноги, старательно пропускаем друг друга вперед, толпимся перед дверью. Анс стоит за порогом, сосредоточенный, держится с достоинством. Показывает нам проходите, и сам идет в комнату первым.
Они уложили ее вверх ногами. Кеш сделал его наподобие часов, вот такой, все швы и стыки на скос и выровнены рубанком, тугой, как барабан, аккуратный, как шкатулка, а ее уложили головой в ноги, чтобы не смялось платье. Платье было венчальное, колоколом, вот и положили ее головой в ноги, платье чтобы не примять, а москитной сеткой лицо прикрыли, чтоб не видно было дырок от бурава.
Выходим, а навстречу Уитфилд. Идет мокрый, грязный до пояса.
Да утешит Господь этот дом. Я опоздал, потому что мост залило. Я поехал к старому броду и переплыл с лошадью, и Господь хранил меня. Да будет милость Его над этим домом.
Мы пошли обратно к козлам и обрезкам, сели.
Я знал, что зальет, говорит Армстид.
Долго он держался, этот мост, говорит Квик.
Скажи лучше, Господь его держал, говорит Дядя Билли. Не помню, чтобы за двадцать пять лет молотком по нему кто ударил.
Сколько же он тут стоял, Дядя Билли? спрашивает Квик.
Его построили дай Бог памяти в 1888 году, говорит Дядя Билли. А помню потому, что первым по нему проехал Пибоди ко мне, когда Джоди родился.
Если бы я ездил каждый раз, когда твоя жена приплод давала, он бы давно уж сносился, говорит
Пибоди.
Мы вдруг громко смеемся и разом смолкаем. Переглядываемся искоса.
Много людей по нему переехало, говорит Хьюстон, последний раз в жизни.
Это факт, откликается Литлджон. Это верно.
Одной уж теперь не удастся, говорит Армстид. Им с ней на мулах до города два-три дня. Пока в Джефферсон отвезут да потом обратно как раз неделя.
А что Ансу втемяшилось везти ее в Джефферсон? спрашивает Хьюстон.
И Анс так решил, говорит Квик.
Да, говорит Дядя Билли. Вот плывет человек всю жизнь без руля, без ветрил, а потом возьмет да такое удумает, чтобы всем хлопот устроить выше головы.
Ну, теперь разве только сам Господь поможет перебраться через реку, говорит Пибоди. Ансу одному не справиться.
Думаю, Он поможет, говорит Квик. Он уж давно Ансу помогает.
Это факт, говорит Литлджон.
Так давно, что и бросить теперь жалко, говорит Армстид.
Я думаю, Он как все у нас тут, говорит Дядя Билли. Так долго помогал, что теперь поздно бросать.
Выходит Кеш. Он надел чистую рубашку; мокрые волосы гладко зачесаны на лоб, гладкие и черные, как будто голову покрасили масляной краской. С трудом присаживается на корточки, мы за ним наблюдаем.
Чувствуешь погоду-то? спрашивает Армстид.
Кеш не отвечает.
Сломанная кость всегда погоду чувствует, говорит Литлджон. У кого кость сломана, предсказывать может.
Это счастье, что отделался сломанной ногой, говорит Армстид. На всю жизнь мог стать лежачим. Кеш, ты с какой высоты падал?
Двадцать восемь футов четыре с половиной дюйма примерно, говорит Кеш. Я подсаживаюсь к нему.
На мокрых досках недолго поскользнуться, говорит Квик.
Обидно, я говорю. Но что ты мог сделать?
Все это бабы, черти, говорит он. Я его строил, чтобы у ней с ним было равновесие. Строил по ее размеру и весу.
Если люди с мокрых досок падают, большое падание тут будет, пока не переменится погода.
Что ты мог сделать? говорю я.
Люди падают это ладно. А вот с кукурузой и хлопком моим что будет?
Да и Пибоди не против, чтобы люди падали. Скажи, доктор?
Это факт. С корнем из земли вымоет. Не одна напасть, так другая.
А как же? Потому они и стоят чего-то. Если бы не напасти эти да у всех бы урожай большой, тогда и растить бы небось не стоило.
Нет уж работаешь, ломаешься, а потом чтобы твою работу смыло к чертовой матери?
Какой же человек может это сделать? Какого, интересно, цвета у него глаза?
Да. Господь растениям дал расти. Он и смоет, если будет на то Его воля.
Что ты мог сделать? говорю я.
Это все бабы, черти, говорит он.
В доме женщины запели. Мы слышим, как начинается первый стих, крепнет, обрастая голосами, и мы встаем, идем к двери, снимаем шляпы, выплевываем жвачку. Не входим. Останавливаемся перед ступеньками кучкой, держим шляпы вялыми руками, кто перед собой, кто сзади, стоим, выставя ногу вперед и опустив голову, смотрим вбок, или на шляпы, или в землю, а иногда на небо и на серьезное, сосредоточенное лицо соседа.
Песня кончается; дрожащие голоса дружно вывели последнюю замирающую ноту. Начинает Уитфилд. Его голос больше его самого. Как будто они не одно. Как будто он отдельно и голос отдельно, переплывают на двух лошадях реку у брода и входят в дом один измазан грязью, а другой даже не намок, торжественный и печальный. Кто-то заплакал в доме. Кажется, что ее глаза и ее голос обращены внутрь, и она слушает; мы переступаем с ноги на ногу и, встретившись глазами, тут же отводим их, делаем вид, что этого не было.