Эта была жадная материнская любовь к своему первому, единственному ребенку. Это была та любовь, какую не могут охладить ни сибирские студеные ветры, ни тысячеверстные дороги, ни каторга, ни Сахалин. С годами она еще ярче разгоралась, точно раздуваемая сильными ветрами, и тысячи верст, и непроходимая тайга, и каменные горы казались тогда матери легкими, как пух, вот дунуть только посильнее ничего не останется ни от гор, ни от тайги.
О чем думаешь, Явдоха? О чем думаешь-гадаешь, какое счастье себе высматриваешь?
Черный цыган положил женщине на плечо широкую, как лопух, корявую ладонь.
Ой, Явдоха, не горюй. Видел я вчера сон обедали мы с тобой. Я ел лук горько мне будет, а ты пампушки белые с салом счастье тебя ждет...
Явдоха еле улыбнулась бледными губами.
Счастье, говоришь, Яков? Не такое ли, как у бедного цыгана в дырявом шатре?
Ой, Явдоха, не говори так. Грех роптать. Николая-угодника не надо гневить. Не тоскуй. Вот уж волосы у тебя седеют. От кручины это, Явдоха, не горюй.
С Яковом Явдоха познакомилась на пароходе. Они подружились. У цыгана было шестеро детей, он оставил их на далекой Украине.
Яков занимался кузнечным промыслом, но у него не было паспорта. Цыгана повели в волостную управу. Там он разругался с волостным старшиной. Старшина замахнулся на цыгана чернильницей и крикнул:
Как ты смеешь мне возражать, мне, царскому служащему, семя цыганское?
Яков вспыхнул, обругал «царского служащего», а вместе с ним и царя. Из волостной управы цыгана отправили в уездный город, где до суда заключили в тюрьму. А потом за оскорбление «его императорского величества» Якова сослали на каторгу на Сахалин. Оттуда Яков сбежал. Его поймали, обрили полголовы, опять судили и теперь вновь отправляли в ссылку на Сахалин.
Дикие берега Амура вызывали у Явдохи смертельную тоску. Ничто здесь не напоминало украинские степи. Женщина всматривалась вдаль, где проплывали неприступные берега, горы, покрытые тайгой, а видела в воображении желтые волны хлебов, белые полосы гречихи, зеленые квадраты конопли.
Ночью, когда над Амуром светил бледный пустынный месяц и в тиши были слышны лишь вздохи спавших на палубе каторжников да шум воды под колесами парохода, Яков пододвигался к Явдохе, скороговоркой шептал ей на ухо:
Ой, Явдоха, мы долго там не будем. Сбежим с тобой...
Его черные страстные глаза блестели в ночном сумраке, с уст слетали горячие слова о побеге и воле. Целыми ночами он строил планы предстоящего побега с острова.
Там все по-другому, все чужое, не такое, как дома. Ив не тот, брыщинт не тот, кхам холодное и чужое ... Но однажды я уже сбежал оттуда, Явдоха, теперь знаю, что к чему...
Яков знал, с какими трудностями связан побег с Сахалина. От материка каторжный остров отделен широкой полосой морской воды Татарским проливом.
Конечно, легче всего перейти пролив зимой, когда его сковывает льдом. Но зимой трудно продержаться в тайге. Трудно переносить стужу и сахалинскую пургу. Не один беглец погиб в тайге зимой.
Нет, Явдоха, мы сбежим летом. В июле в тайге созревают ягоды: морошка, брусника, черная голубица... А у поселенцев на огородах можно будет картошки накопать... А рыба, Явдоха. Эх, много рыбы в речках в июле... Мы возьмем у гиляков лодку или соорудим плот и поплывем...
Яков ничего не говорил о трудностях, о непроходимой сахалинской тайге, о тучах гнуса, о болотах.
Спустя два дня «Ермак», выбрасывая из трубы клубы дыма, подходил к Сахалину. Пароход остановился в километре от берега. Два катера поспешили от пристани. Каторжники хмуро поглядывали на каменистые высокие берега, на скалистые прибрежные кручи. Вдали разбегались приземистые домишки, а еще дальше в утренней дымке виднелись суровые очертания покрытых тайгой гор.
Молча сходили ссыльные по трапу на катер. Ругались конвоиры. На палубе произошла какая-то суетня, на кого-то покрикивали, стучали тяжелые сапоги. Студентку нашли мертвой. Она лежала, закутав голову в платок, вся мокрая от крови.
Шапки долой, загремел Яков, первым сняв свою арестантскую шапку из серого сукна. Половина головы была выбрита, на другой ветер ерошил кудрявые волосы. Мелькнули в воздухе шапки. Угрюмые шли один за другим по трапу люди в серых халатах.
Яков, голубчик, шепнула Явдоха, страшно мне... Задавит меня этот каменный остров... Никогда уже не увижу я свое дитя...
Молчи, Явдоха, так же шепотом ответил Яков. Сюда дорога есть? Найдем и отсюда... Эх, Явдоха, я знаю. Поверь мне все знаю...
Глава двадцать вторая ЛУКА ТИХОНОВИЧ
Взошла луна. Она была зеленая, как лицо мертвеца. Она единственная свидетельница случившегося. Лукия слышит, как совсем близко шелестит камыш. Нет, это тихие шаги. Кто-то подкрадывается в темноте. Кто-то бесшумно ступает, как чудовище в желтом флигеле... Лукия кричит и беспорядочно машет рукой. Она видит рядом с собой разинутую горячую пасть. Девочка еще раз замахала рукой. Зверь отскочил, присел в двух шагах, жалобно завыл. Теперь Лукия знала это волк. Голодный, худой. Он выл и выл на луну, на звезды... Лукия заплакала. Беспорядочно проносились мысли. Залитая огнями, как золотая люстра, из болотного мрака выплывала карусель. Лукия плакала, так как знала, что это иллюзия, что настоящую карусель она так и не успела увидеть. А сколько рассказывала Рузя про карусель, когда возвращались из города, с ярмарки! Вертятся деревянные кони, раскрашенные тележки... Луна, точно подстреленная, металась в слезах, падала в болото. Задрав вверх морду, жалобно выл волк. А перед глазами Лукии бешено вертелась карусель. Проплывали кони вороные, запряженные в золотые тележки. Из лошадиных ноздрей клубился пар. Серебристые гривы развевались на ветру. Хвосты блестели в огне, как начищенные медные трубы. Бешено вращалась золотая карусель.