Юлий Айхенвальд - Фет стр 3.

Шрифт
Фон

Шептать и поправлять былые выраженья
Речей моих с тобой, исполненных смущенья,
И в опьянении, наперекор уму,
Заветным именем будить ночную тьму!

Только песне нужна красота,
Красоте же и песен не надо.

Кому венец: богине ль красоты
Иль в зеркале ее изображенью?

Этот немой зато не глух. У него поразительно «напряженное ухо»: он слышит и трепетные бледные руки, и душу, и то, как сердце цветет, и он говорит о себе:

Слух раскрываясь растет,
Как полуночный цветок.

Но в шумящей толпе ни единый
Не присмотрится к кущам дерев,
И не слышен им зов соловьиный
В реве стад и плесканьи вальков.
Лишь один в час вечерний, заветный
Я к журчащему сладко ключу
По тропинке лесной незаметной
Путь обычный во мраке сыщу.
Дорожа соловьиным покоем,
Я ночного певца не спугну,
И устами, спаленными зноем,
К освежительной влаге прильну.

Великий слушающий, все тайны мира подслушавший, и даже «трав неясный запах», он, конечный, мог осуществить это, хотя природа бесконечна:

Дышит земля всем своим ароматом,
Небу разверстая только вздыхает.

Он мог осуществить это и в тесном уголке ощутить все, потому что, как мы уже видели, для него есть центр везде. Удовлетворяясь настоящим, улавливая текучее мгновение в сфере чувства, он и внешнюю природу, красоту земли, постигает здесь, около себя. Ему дороги русский пейзаж с «горным хрусталем» его зимы, половодье на Днепре, родная Воробьевка, и как раз через нее проходит первый меридиан земного шара. Тургенева зовет он из-за границы и уверяет его в чудесных стихах, что к западу он, европеец, равнодушен:

Ты наш. Чужда и молчалива
Перед тобой стоит олива.
Иль зонтик пинны молодой,
Но вечно-радужные грезы
Тебя несут под тень березы,
К ручьям земли твоей родной.
Там все тебя встречает другом,
Черней бразда бежит за плугом,
Там бархат степи зеленей,
И, верно, чуя, что просторней,
Смелей и слаще, и задорней
Весенний свищет соловей.

И я, как первый житель рая,
Один в лицо увидел ночь,

И если эта ночь имеет для него особое лицо, которое всегда томило его нежно и бестелесно, если ночь вообще занимает в его стихах такое видное место, если она для него как бы самостоятельная, отдельная личность, как бы та третья, которая своим благословением осеняет влюбленных, то это потому, что, и сама обнаженная, и наготу природы являющая, она не тяжела, она легче дня и этой отрешенной легкостью своею ближе, чем день, к миру, т. е. к душе. Больше ночью, чем днем, живет душа. Ночью можно «глядеть в лицо природы спящей и понимать всемирный сон»; ночью, во мраке уединения, виден «единый путь до Божества». И ночь это женщина. Для Фета же каждая пядь природы дышит зримой или незримой женственностью в лад его собственному настроению. Дымку этого настроения и своей душевности вообще он набрасывает на свои ландшафты, и поэтому от них становится «сердце опять суеверней», и они рисуют не то, что бросается в глаза, а бесконечно малое, интимное, чуть заметное, которое и есть главное, есть душа. Последнее становится первым.

Одинокое, затерянное в огромном, среди космического индивидуальное это самое существенное, потому что мир только окрестности, потому что в центре всегда нахожусь я.

Чудная картина,
Как ты мне родна!
Белая равнина,
Полная луна,
Свет небес высоких
И блестящий снег,
И саней далеких
Одинокий бег.

Но не даром, не напрасно, не праздно есть и мир: весь повторяется он во мне; меж теми звездами и мною какая-то связь родилась. Какая же?..

У Фета есть и пейзажи, красивые в своей определенности, так сказать, самодовлеющие, образы, прекрасные в своей законченности («и вдалеке земной твердыне морские волны бьют челом»); но и по форме, и по духу наиболее фетовскими являются, например, такие стихи:

Ель рукавом мне тропинку завесила.
Ветер. В лесу одному
Шумно и жутко, и грустно, и весело
Я ничего не пойму.

В самом себе, в жизни он ничего не мог понять, как не понимают люди своих сновидений. Он творил во сне. Когда же непосредственное творчество его духа проходило через философию, через Шопенгауэра, когда он просыпался, тогда он уверял, что жизнь сон. Мир ускользал от объяснения, оказывался непонятным, и оттого новое истолкование и оправдание получала вдохновенная несвязность Фета: миру непонятному довлеет невнятное.

Необъятный, непонятный,
Благовонный, благодатный
Мир любви передо мной.

Что же тут мы или счастие наше?
Как и помыслить о нем не стыдиться?

«Бессильный и мгновенный», я, единственный, однако, ношу в груди «огонь сильней и ярче всей вселенной» свою душу. И поэт поет гимн этому внутреннему солнцу, которое краше и светлее солнца внешнего, солнца верхнего. Для Фета последнее только «мертвец с пылающим лицом»: какой это страшный образ! Солнце только животворящий мертвец или мертвый животворец, и внутри так оно холодно, безжизненно, темно этот податель тепла, и жизни, и света! Ему ли тягаться с моим бессмертным солнцем, которое никогда не погаснет, пока буду я, пока горит мое сознание! В моей заветной глубине слитно живет все мирозданье, и если я освобожу его от всякого давленья извне, если я нравственно выйду из «голубой тюрьмы» вселенной, то я как высшую победу осуществлю и то, что отрешусь от своих «невольничьих тревог» и достигну тех «незапятнанных высот», где не знают человеческого различения между добром и злом, где прекрасное не зарабатывается. «Лишь незаслуженное благо». Этика стелется по земле: в своем духовном полете я оставляю их обе, а наверху только одна красота.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги