Дени Ружмон - Любовь и Западный мир стр 13.

Шрифт
Фон

* * *

Уточним, что рыцарские правила, прекрасно и много игравшие в XIII-м столетии роль абсолютного принуждения, выступают в романе только в качестве мифического препятствия и ритуальных фигур риторики. Без них сказка не нашла бы для себя оправданий, а тем более не смогла бы бесспорно навязывать себя слушателям. Необходимо отметить, что эти общественные «церемонии» суть средства принятия антисоциального содержания, коим является страсть. Слово «содержание» получает здесь всю свою силу: страсть Тристана и Изольды буквально «содержится» в рыцарских правилах. Только при том условии, что смогла бы выражать себя в полумраке мифа. Ибо как страсть, жаждущая Ночи и торжествующая в преображающей Смерти, она представляет для всякого Общества чудовищно непереносимую угрозу. Значит, необходимо, чтобы составленные сообщества имели бы возможность противопоставить ей свою плотно отстроенную структуру, чтобы она, выйдя наружу, не нанесла худшего ущерба.

Если впоследствии социальная связь ослабнет или распадется сообщество, миф перестанет быть мифом в строгом смысле слова. Но то, что он потеряет в принуждающей силе и средствах общения в прикрытой и допустимой форме, он обретет в подпольном влиянии и анархическом исступлении. По мере того, как рыцарство, даже в своей профанированной форме знания жизни, обычаев, которые должно соблюдать, чтобы оставаться благородным человеком, утратит свои последние добродетели; страсть, «содержащаяся» в первоначальном мифе, распространится в повседневном жизни, вторгнется в подсознание,

Причина, о которой я здесь говорю, это «профанирующее» воздействие, осуществляемое за счет коллективного священного и освобождающее от него индивида. То, что рационализм перешел в разряд официальной доктрины, не должно заставить нас забывать о его чисто кощунственной, антиобщественной, «разлагающей» действенности.

вызовет новые принуждения, изобретя их по своей необходимости Ведь мы увидим, что не только естество общества, но и сам пыл темной страсти требует сокровенного признания.

В строгом смысле слова сам миф сложился к XII-му столетию, то есть в период, когда элиты предпринимали могущественные усилия по установлению социального и морального порядка. Речь шла именно о «сдерживании» вспышек разрушительного инстинкта; ведь религия, нападая на него, раздражала его. Летописцы, проповеди и сатиры этого столетия раскрывают нам, что оно познало уже первый «кризис брака». Последний вызвал резкую реакцию. Тем самым успех Романа о Тристане состоял в том, чтобы упорядочить страсть в рамках, когда она смогла бы выразиться в символическом удовлетворении (так Церковь «включала» язычество в свои обряды).

Но если эти рамки исчезнут, то страсть не перестанет существовать. Она всегда столь же опасна для общественной жизни. Она всегда стремится вызвать со стороны общество наведение полноценного порядка. Отсюда историческое постоянство отнюдь не мифа в его первоначальной форме, но мифического требования, которому отвечал Роман.

Расширяя наше определение, мы отныне называем мифом это постоянство типа отношений и реакций, им возбуждаемых. Миф о Тристане и Изольде больше уже не просто Роман, но феномен, который его иллюстрирует, и влияние которого не прекращало распространяться до наших дней. Страсть темной природы, динамизм, возмущаемый духом, возможность, сформировавшаяся в поисках принуждения, которое ее возвышает, очарование, ужас или идеал: таков миф, нас терзающий. Именно то, что он утратил свою первоначальную форму, и делает его таким опасным. Падшие мифы становятся ядовитыми, как и мертвые истины, о которых говорит Ницше.

3. Актуальность мифа; причины нашего анализа

Впрочем, об этом влиянии и его мистическом естестве мы располагаем прямым доказательством. Оно здесь будет дано даже благодаря определенному отвращению читателя к рассмотрению моего проекта. Роман о Тристане является для нас «священным» ровно в той мере, в какой будет считаться, что я совершаю «кощунство», пытаясь его проанализировать. Конечно, этот упрек в кощунстве обретает тогда совершенно безобидный смысл, учитывая, что он выражался в первоначальных обществах не тем предвиденным мной отвращением, но обречением виновного на смерть. Священное здесь, которое вступает в игру, не что иное, как темный и подавленный пережиток. Поэтому я вряд ли рискую большим, нежели увидеть читателя, закрывшим том на этой странице (конечно, бессознательный смысл подобного жеста есть убийство автора; тем не менее, он остается безрезультатным). Но если ты пощадишь меня, о, читатель, то стоит ли верить, что страсть уже не священна для тебя? Или просто, что нынешние мужчины менее слабоумны в своих страстях, чем в своих жестах порицания? При отсутствии заявленных врагов, где будет смелость, которую ищут писатели? Не придется ли применить ее против себя самих? И разве нельзя по-настоящему предаваться сражению с противником, которого ты носишь в самом себе?

Признаюсь, я сам испытывал досаду, когда один из комментаторов легенды о Тристане назвал ее «эпопеей прелюбодеяния». Формула, несомненно, точна, если ограничиться рассмотрением сухой данности Романа. Однако она выглядит не менее досадной и «прозаически» суженной. Можно ли утверждать, что моральная вина истинный предмет легенды? И Тристан Вагнера, например, не оказался бы тогда всего лишь оперой прелюбодеяния? И прелюбодеяние, наконец, что это такое? Гнусное слово? Нарушение договора? Все это имеет место

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги