Тем временем погода не знала меры. То было тепло и дул юг со снегом, то потихало, разъяснивало, быстро садилось солнце за лиловый горизонт, становилось темно, как на океанском дне, и лишь горел некоторое время, подчеркивая холод, зеленовато-голубой, цвета сорочьих яиц, край неба. Наутро давило за сорок, занимался кристальный восход, на следующее утро под пятьдесят и так до тех пор, пока на идеально чистое небо не выползали легкие сизые полосы. Тогда замутнялось око солнца, щевелились в предчувствии ветра верхушки елок и пихт, начинали летать копалухиx, катиться лыжи и веселеть собаки, но ненадолго, потому что через день-два уже завывал ветер, несся параллельно земле колючий снег, и дороги заваливало так, что собаки во главе с хозяином еле ползли, опустив хвосты и то и дело останавливаясь.
Но иногда природа как бы замирала в раздумье, и устанавливалась на несколько дней чудная, градусов двадцать пять, погода, с легкой дымкой, подсвеченной розоватым солнцем, почти без ветра и с редким неизвестно откуда падающим снежком-кучумом. В такую погоду работать в тайге было праздником. Вечером Андрей выходил из избушки и подолгу глядел на луну в кольце, на неназойливо горящие звезды, на снег, пересеченный прозрачными тенями лиственниц. Он, не спеша, мешал деревянной ложкой собачий корм в тазу, покалывал шею неизвестно откуда падающий кучум, и невыносимо хотелось разделить с кем-нибудь всю эту красоту.
Раньше, в первые годы охоты, Андрей писал стихи, но постепенно жизнь привела его к выводу, что надо заниматься чем-нибудь одним, если хочешь заниматься хорошо. Бывало, он, придя в избушку, переделав все дела и лежа на нарах, не мог не то что сочинять что-либо, а даже просто читать, и не из-за усталости, а из-за того, что был не в состоянии сосредоточиться ни на чем, кроме охоты. Тогда он откладывал книгу домиком на грудь и принимался считать, где у него стоит сколько капканов, где надо еще насторожить, где потерялись сторожки от кулемок
и куда надо в первую очередь ехать, потому что туда ушла росомаха и могла разорить дороги.
При таком положении его тяга к писательству только усиливалась. Андрей знал, что рано или поздно она все равно найдет выход и уже нашла в нескольких коротких рассказах, еще написанных по законам стихосложения, и что это не просто жажда поделиться пережитым, сидящая во всех его товарищах и сдерживаемая только их скромностью, чертой людей, для которых вся прелесть и бескорыстие их работы заключается в отсутствии зрителей, а нечто гораздо более глубокое, опасное и может быть даже противное той жизни, которую он ведет.
В декабре Андрей с Виктором договаривались в записке, когда будут выезжать, и наступала новая полоса жизни. Хотя бывало всякое и вода по Бахте, и рыхлый снег, летящий через стекло, чаще вспоминалась дорога хорошая. Тогла они одолевали за день километров сто двадцать. Давно уже было темно, а они все ехали и ехали вдоль берега, и фара освещала кусты с вылетающими куропатками, прыгающую в белом дыму нарточку напарника и красный, залепленный снегом фонарь. Еле угадывались во тьме раздавшиеся берега, и вот уже недалеко от деревни они выезжали на чью-то свежую дорогу с сахарным отпечатком гусениц и следами полозьев, останавливались, поеживаясь, поджидали далеко отставших собак, и потом уже мчались без остановок, и в дорогу вливалась откуда-то сбоку еще одна, провешенная, с клочьями сена на талиновых вешках. И они все мчались и мчались, не обращая внимания на замерзающий большой палец, пока не вырастал в лучах фар крутой накатанный взвоз, куда они взлетали с победным ревом, и сквозь кусты уже сияла деревня холодными огнями.
Потом Андрея попросили быть в клубе на Новый год Дедом-Морозом, и надо было вечерами ходить на репетицию. Продолжались морозы, деревня была плотно утоптана и укатана. У соседа стояла на полозьях железная бочка для воды с квадратной дырой в боку, Андрей шел в клуб, ярко горели звезды, медленно подымался белый дым из труб, а в бочке гулким и скрипучим эхом отдавались его шаги по твердой и будто пустой внутри дороге.
В клубе собирался народ, и интересно было видеть, как преображались люди во время этих редких представлений. Снегурочка Любка в наряде синего бархата с ватной оторочкой и кокошнике по-кошачьи прищуривала большие глаза с густо накрашенными ресницами, с которых сыпалась черная крошка, ударяла палочкой о пол, и сама чувствуя, что удачно получается, кричала, передразнивая кого-то из новогодней нечисти:
" Все-е-е-х! Все-е-е-х на чистую воду выведу!" Она помогала Андрею надевать красный поношенный халат, переживший не одного Деда-Мороза, затыкая где-то на шее булавкой, которая не втыкалась, говорила, смеясь:"Не знала, что ты такой вредный" и, взяв за руку, вела к елке.
Новый год удался. Перед началом они выпили для храбрости водки в подсобке среди клубного хлама и потом все пошли в зал, а Андрей, постукивая посохом, ждал у дверей своего выхода. Наконец раздался голос Снегурочки: "Пойду искать Дед-Мороза. Дед-Мороз! Где-е-е ты!", и Андрей ввалился в зал, крича приветствие, а дальше понеслось все само, он балагурил, поздравлял, дарил подарки и грохотал посохом. Потом у него отклеился ус, и они убежали со Снегурочкой в подсобку, где она, помирая со смеху, приклеивала ему ус казеиновым клеем, от которого тут же разъело губу. На следующий день он сыграл Деда-Мороза на детской елке, куда его привели сонного и с гудящей головой, а вечером он пошел в клуб, надеясь встретить там Любку. Любка было в темном платье с голыми руками и распущенными волосами. Увидев Андрея, она закричала:"Дед-Мороз, пойдем танцевать!" и они закружились вокруг елки. Одной рукой Любка обнимала Андрея за шею, другой держала зажженую сигарету, и когда кто-то пропищал, дурачась: "А здесь курить нельзя!", она, блестя глазами и глядя на Андрея, произнесла: "Мне можно".