Миколюкас никуда не ходил, ни во что не вмешивался, ни о чем не беспокоился. Родители его давным-давно умерли. Хозяйство и прочие заботы легли на плечи старшего брата, который давным-давно успел жениться и обзавестись кучей ребятишек. Ни в имении Савейкяй, ни во всем старостве, ни дома, ни в деревне Аужбикай никто не называл его Миколасом только Миколюкасом, никто не держал за серьезного работника, хотя он когда-то, будучи подпаском, уже работал не хуже батрака и ничего, справлялся. Ни распорядителю Гейше, ни брату он не казался пригодным для серьезной, тяжелой работы, оттого и посылали его туда, где он делал вдвое, втрое больше, чем требовалось. Никто его не бил, никто силой не понуждал, и все равно как в имении, так и дома только и слышалось:
Миколюк, сюда, Миколюк, туда!
Когда же распорядитель не гнал его в имение, брат выпроваживал на свое поле, луг или гумно. Стоило ему ступить на порог, как невестка совала ему в руки ребенка или приставляла к колыбели качать крикуна. Миколюкас и за эту «работу» брался со своей неизменно доброй и ласковой улыбкой, которая не сходила с его лица и когда он нагружал возы. Мало того, он брал дитя на руки плавными, женскими движениями, ласково приговаривал и прижимал его к себе огромными, как веялки, ручищами. Он любил братниных детишек, играл с ними, приносил им с поля пичужек, зайчишек, а из местечка бубликов.
Однако никто этого не замечал, никто ему за это спасибо не сказал, никак не отблагодарил, чем-нибудь вкусненьким не попотчевал. Экая заслуга быть «дядей», старым бездетным холостяком, которому только и остается, что греться возле чужой семьи за неимением своей; ведь это ему в радость, не другим. К тому же разве «дяде» мало, что брат-хозяин засевает на его долю гарнец-другой льна, и Миколас выручает несколько пятиалтынных на собственные нужды, скажем, на табак, если курит, или на что-нибудь еще. Поскольку же Миколюкас куревом не баловался, то и алтынники спускал на бублики для племянников. Разве ему мало того, что невестка-хозяйка подает ему иногда по субботам после стирки чистое белье и каждый день кладет на стол напротив его места ложку: выходит, он имеет право поесть? Ни своей кровати, ни мало-мальски подходящего места для спанья у него нет, нечего ему под себя подстелить, нечем и укрыться. Останется местечко после того, как ребятишки улягутся, там он и спит; ну а заметит, чем не пользуются, тем и накроется это когда приходилось в избе ночевать. Но чаще всего он проводил ночь в сарае, на сене или соломе, или же в конюшне там и теплее, и за сторожа может побыть. Но чем Миколюкас владел безраздельно, так это «парой» кожухом да сермягой, которые он надевал в холод и таскал, перекинув через плечо в любую пору года, когда отправлялся спать.
Повседневная скромная еда, жалкое тряпье, чтобы
прикрыть срам, да овчина кому-нибудь другому этого показалось бы маловато за такую работу. Миколюкасу же хватало. Ведь он всего-навсего Миколюкас, не Миколас даже, поэтому и потребности у него малые. Он и сам себе казался маленьким, вот уж поистине Миколюкас. Вот и не удивлялся тому, что вечно был у всех на подхвате.
Так мало-помалу Миколас Шюкшта превратился в «дядю», в того самого человека-конягу, неизменную принадлежность стародавней семьи, который и пашет, и боронит, и на все руки мастер, и на барщину ходит, и дома вместо батрака работает; он стал необходимой домашней утварью, без которой и хозяйство не хозяйство, и хозяину впору по миру пойти.
Дядя это сама земля, что так безответна: плодами своими не кичится, не похваляется.
Вот он воротился из костела, поел, кое-что сделал, полежал и взял наконец свою самодельную скрипочку. Сам когда-то свил струны из бараньих кишок, сам смастерил коробку-остов, надергал конского волоса для смычка, купил канифоли. Из этого немудреного приспособления он уже умеет извлекать мелодию бесхитростную, под стать ему самому: «Коль охота мне работать я тружусь, ну, а нет я бью баклуши и ленюсь».
Идет Миколюкас по двору, мимо гумна, поднимается тропинкой в гору, спускается с косогора в низину, пиликая одну и ту же мелодию. Он удаляется, и звуки ее становятся все тише, пока не смолкают совсем Миколюкас будто шаг за шагом уводит их за собой из деревни на край поля. Деревня, словно не желая отдавать мелодию, подхватывает ее. Люди с песней выходят на улицу по двое, по трое. И стар и млад тянется вслед за Миколюкасом по тропинке в низину. Теперь и они внимают звукам скрипочки, с каждым шагом до них все отчетливее доносится: «Коль охота мне работать я тружусь, ну, а нет я бью баклуши и ленюсь».
А Миколас уже уселся на своем излюбленном месте на бугристой меже, у луга. Сидит, поджав под себя ноги так, что они утопают в мягкой мураве, ну, прямо сиротинка, которому не к кому прислониться, потому что нет у него ни матушки, ни зазнобушки, вот и припал он к родимой землице. Лицо его обращено к закату, где солнышко понемногу катится вниз, глаза вглядываются в просторы, но не раскинувшиеся перед ним, а заключенные внутри него самого. Миколюкас наяривает все ту же знакомую мелодию: «Коль охота мне работать я тружусь, ну, а нет я бью баклуши и ленюсь, коль охота мне работать я тружусь, ну, а нет я бью баклуши и ленюсь». Без передышки, мерно, в одинаковом темпе, совершенно не задумываясь над тем, для кого он играет, кому его музыка в радость, кому на пользу, кто ее слушает, кто под нее танцует и зачем она нужна вообще. Совсем как его природный собрат кузнечик, что стрекочет без передышки, затаившись где-то неподалеку в траве. Оба они вливаются в единый аккорд природы, не думая обо всем остальном. Оттого и не нагоняют скуку эти, пусть и однообразные, звуки.