С малиной? непонятно зачем переспросила я.
Сироп и ликёр.
Я кивнула и какое-то время сидела, откинувшись в кресле и грея руки об бокал. В комнате было хорошо натоплено, за неплотно зашторенными окнами сгустилась темнота, и за левым я смутно видела силуэт замершей на парапете горгульи; Ёши устроился на высоком табурете перед мольбертом и разглядывал меня с неясным выражением лица. Между нами было от силы полметра, и я вдруг почувствовала это очень остро и показалась самой себе уязвимой.
Вам не стоило этого делать, вспомнила я и постаралась придать своим словам веса. Среди Бишигов принято взаимное уважение, тем более что бабушка очень многое сделала для Рода. Я прошу вас в дальнейшем воздержаться от
Он усмехнулся:
Кто везёт, на том и едут, не так ли?
Я нахмурилась, а он тряхнул головой.
Извини. Но, честно говоря, мне всё равно на твою бабушку. Она ещё всех нас переживёт.
Не говорите так.
Мне показалось, ты и сама была рада помолчать. Нет?
Я никогда не стала бы
хамить бабушке. Конечно.
Я устало прикрыла глаза. В спектре всех сегодняшних проблем от Комиссии до запроса на эксгумацию папы, от Конклава до убийств, от кривых рук Ксанифа до прохудившейся крыши, мне не хватало для полного, захлёстывающего счастья только глупых семейных дрязг и необходимости обучать взрослого мужчину этикету.
С другой стороны, он ведь вмешался, потому что посчитал, что мне этого хочется. В этой мысли было что-то незнакомое и стыдно-приятное, как будто чему-то во мне это нравилось, как будто что-то во мне радовалось и этому вниманию, и этому позору.
Вообще говоря, я всегда прекрасно справлялась сама, как это и должно быть. Ты сам себе, как любила повторять раньше мёртвая прабабушка Урсула, ответственный взрослый: хочешь плакать и ныть плачь и ной, потом сама себя пожалей и вперёд, исправлять ошибки и строить прекрасное будущее. Керенберга учила нас тому же самому, и Ливи от её наук буянила, вела себя непристойно и выскочила замуж за первого встречного, кто хорошо улыбнулся.
С другой стороны, если бы мы с Ливи устроили конкурс на самый счастливый брак скажем прямо, совсем не факт, что я бы его выиграла.
Эта мысль была почему-то кислой, и я поторопилась запить её грогом. Может быть, в нём и были сироп и ликёр, но на вкус казалось, что малиновое варенье; бокал едва заметно подрагивал в моей руке, и на матовой поверхности напитка бликовал свет ламп.
Кто знает, вдруг это и неплохо, что Ёши устроил эту сцену. Хамить бабушке, конечно, действительно не стоило, как и в целом разговаривать за столом в таком тоне; с другой стороны, это ведь, получается, он вступился за меня? Он мой муж, в конце концов. В этом ведь нет ничего такого уж ужасного?
Ёши смотрел на меня мягко и немного устало, как на маленькую. И я, конечно, вздёрнула подбородок и спросила с вызовом:
Вам нравятся слабые женщины?
Интересная интерпретация, он явно развеселился.
Ваше мнимое рыцарство неуместно, отчеканила я и немедленно закашлялась в грог. Это дешёвые манипуляции, они очевидны.
Ёши вздохнул.
Как тебе грог?
Малиновый, растерянно сказала я.
И позорно шмыгнула носом.
Я не умею плакать, хотя, конечно, это совсем не тот навык, который приобретается путём длительного изучения теоретической базы и выполнения развивающих упражнений. Я не умею плакать, и это совершенно прекрасное качество, которое помогает держать лицо, даже когда это делается очень сложным. Насморк стремился превратить моё лицо в одутловатое кладбище соплей, а глаза чуть слезились от алкоголя, и всё это никто, совершенно никто не должен был видеть.
Надо было взять себя в руки, встать и уйти к себе, пить микстуры и лечиться. Но двигаться не хотелось, глубокое кресло обхватило меня и утопило в себе, а Ёши вдруг сказал:
Хочешь, я тебя нарисую?
Он уже рисовал
меня однажды, без спросу но это было другое: я не присутствовала.
Ёши безжалостно сорвал с мольберта лист с цветными кляксами, скомкал его и бросил в корзину; потом долго перебирал бумагу она была разложена по папкам, и он то пробегал пальцами по листу, то бросал на меня взгляд. Наконец, выбрал плотный серовато-зелёный картон, пришпилил его к мольберту, поднял основу до вертикального положения, натянул тонкие перчатки и потянулся за пастелью.
Я видела раньше только детскую пастель, жирную и яркую, которой удобно рисовать зубастые солнышки и жизнерадостную изумрудную траву, с силой вдавливая мелок в бумагу до густого сплошного следа. Ёши рисовал чем-то другим, похожим только внешне: в ящике были переложены пергаментом разноцветные сухие стержни квадратного сечения. На бумаге они оставляли мягкие бархатистые штрихи, полупрозрачные и матовые; на пол пастель осыпалась лёгкой-лёгкой крошкой.
В живописи я мало что понимала, поэтому смотреть на сеть накладывающихся друг на друга цветных росчерков было не очень увлекательно. Куда интереснее был сам Ёши: он сидел перед мольбертом почти неподвижно, с непроницаемым лицом, а руки двигались отточенными короткими движениями.
А ещё он смотрел. По-другому, не так, как обычно. Казалось, что он видит какие-то тончайшие детали, из тех, какие я сама в себе никогда не замечала. В этом было что-то странное, неловкое и вместе с тем интимное, и этот странный взгляд почему-то волновал меня даже больше, чем наша с ним пустая и пронзительно-холодная брачная ночь.