H. Вильмонт О БОРИСЕ ПАСТЕРНАКЕ Воспоминания и мысли
Глава первая
Пока гений живет среди нас, трудно верить в его гениальность, если только и притом вне зависимости от чисто артистического его обаяния жизнь художника не успела перерасти в легенду до того, как он нас покинул. Прижизненному признанию художника гением больше всего мешает почти неизбежное свойство гениальности неравноценность, даже несовершенство иных его творений. Впрочем, все это относится и к творцу Вселенной, и притом в такой степени, что я и в него «прижизненно» чаще не верю.
Совершенен ли Леонардо да Винчи? Совершенны ли Гёте, Толстой, Шекспир или Сервантес? Достоевский, Томас Манн, даже Пушкин и Чехов? Нет, они гениальны. Совершенны: стихи Теофиля Готье, проза Мериме или Анатоля Франса. Но кто назовет их гениями? Они {-4-} только совершенны, и это заслуженно возвышает их надо всем, что несовершенно, не будучи гениальным. От большинства полотен Леонардо веет холодом; они кажутся искусственными при их сопоставлении с его фрагментами (с головой безбородого Христа,например) или с его анатомическими студиями или с карикатурными зарисовками флорентийских старух. Так ли сплошь совершенен гениальный Фауст? Нет, конечно. И часто в легковесных суждениях его порицателей больше толку, нежели в пустых панегириках присяжных его превозносителей.
И все же гении, и только они, достигая предела своего мастерства, своего искусства «владеть и властвовать» , дают нам понять, что такое высшее искусство. Оно пламенеет «рождественской звездой»,
От неба и Бога, как стог, в стороне
и указует нам на истинную природу совершенства.
Не без боли и внутреннего сопротивления я здесь, уже в самом начале моих записей, пробуждаю физически навсегда умолкший бессмертный голос Бориса Пастернака, создателя, быть может, самого совершенного русского стихотворения XX века «Рождественская звезда», где его поэзия достигает небывалой виртуозности и вопреки виртуозности и с нею в союзе предельной простоты.
Он умер на исходе 30 мая 1960 года и был моим другом «давно-давно» Это дважды повторенное «давно» намек на другие, более ранние его стихи из цикла «Второе рождение». Он удивительно умел произносить эту словесную двоицу приглушенно напевным голосом, будто смычок тронул струну контрабаса; и сразу создавалось впечатление глухого пустынного пространства (немец бы здесь воспользовался выражением: «Zeitraum», но мы не располагаем таким словосочетанием) :
Последних четыре года мы почти не встречались. Размолвки не было. С моей стороны была обида (существа которой я здесь не коснусь), с его нежелание рассеять обиду, иначе равнодушие, а быть может, и более глубокое и оправданное недовольство мною как человеком и литератором , от которого он в свое время ждал интересной книги о себе. Но написанию такой книги время долго не благоприятствовало. А потому меня даже удивило, что он, казалось бы, переставший в меня верить, все же на смертном одре повторил свое желание (большой давности), чтобы я о нем написал.
Тронуло меня, собственно, не столько само его пожелание, сколько то, что в этой связи он произнес, рядом с моим, другое имя, имя моего друга Б. П. , назвав его, как некогда и всегда: Борей. Это меня сразу перенесло в давно прошедшие времена, когда я почти еще мальчик имел над ним (не на слишком долгий срок) какую-то мне самому не совсем понятную власть. Я ею пользовался с непростительным, но вполне простодушным легкомыслием молодости. Стоило мне позвонить по телефону и сказать ему в трубку, что нахожусь там- {-7-} то и там-то и «страшно, правда, страшно, хочу его видеть», как он в любое время дня, но чаще ночи, всегда и тотчас же появлялся в тех порою сомнительных местах, где я бездельничал и пьянствовал, к моей великой гордости, конечно, и к общей радости участников сборищ; но прежде всего моего друга Б. П., которого он сразу выделил изо всех прочих.