«Маяковская» была его домом. Кривым, убогим, вечно полуголодным и стылым, но домом. Жемчужина Замоскворецкой линии, как писали в довоенных путеводителях. Когда-то великолепная станция глубокого заложения, с ее знаменитыми мозаиками Александра Дейнеки на сводах, изображавшими мирное небо и счастливую, полную свершений жизнь советского человека «Сутки Страны Советов». Теперь эти мозаики, настоящее произведение искусства, были покрыты толстым слоем копоти от бесчисленных костров и буржуек, многие смальтовые кусочки осыпались, обнажая бетонное основание, а счастливые лица пионеров, летчиков и метростроевцев с них взирали на чумазых, одетых в лохмотья потомков с немым, вечным укором. Здесь, на «Маяковке», и в прилегающих служебных помещениях ютилась община из трех сотен душ, как крысы в бетонной норе, отчаянно пытаясь вырвать у нового, жестокого мира еще один день, еще один час.
Его работа, его крест следить, чтобы эта нора оставалась относительно безопасной. Он знал каждый закуток станции, каждую трещину в облицовочных плитах из уральского родонита и серого уфалея, каждую потенциальную лазейку для мутантов или двуногих хищников рейдеров. Знал, кто из обитателей станции способен на подлость ради лишней пайки или горсти патронов, а кто поделится последним куском хлеба из облученной, но все же съедобной ржи, которую смельчаки выращивали в гидропонных лотках под тусклым светом уцелевших ультрафиолетовых ламп.
У дальней баррикады, почти скрытой в пляшущей тени от единственной керосиновой лампы, потрескивавшей на ящике из-под патронов, он заметил неясное движение. Седой плавно, без единого лишнего звука, снял автомат с предохранителя,
его движения были отточены годами тренировок и реальных боестолкновений, въелись в мышечную память.
«Стой. Кто там?» голос его был негромким, но хриплым и властным, привыкшим отдавать команды и не терпящим промедления.
Из-за мешков, наполненных чем-то твердым вероятно, обломками бетона, показалась худая, как жердь, фигура мальчишки лет тринадцати, известного на станции под прозвищем Шнырь за свою юркость и умение пролезать в самые узкие щели. В руках он сжимал самодельную рогатку из толстой проволоки и куска резины от противогаза.
«Дядь Серёг, это я, Шнырь. Мышей тут высматривал,» пискнул он, явно испугавшись внезапного появления смотрителя. Голодные глаза мальчишки блестели в полумраке.
Седой опустил ствол. «Сказано было русским языком, к северному выходу гражданским не соваться. Тут на днях крысоволк-одиночка пробегал, матерый, чуть патрульного нашего, Митьку, не загрыз. Еле отбился. А ты с рогаткой Марш отсюда, охотник. И матери скажи, чтоб ухо за тобой держала.»
Шнырь, не смея ослушаться сурового смотрителя, которого на станции побаивались даже взрослые мужики, юркнул обратно вглубь платформы, к жилым секторам. Седой только тяжело вздохнул, провожая его взглядом. Дети Пустоши. Их игры были не в казаков-разбойников или прятки, а в охоту на любую мутировавшую живность, способную прокормить семью. Игрушки заточенные куски арматуры, самодельные луки да рогатки, стреляющие стальными шариками от подшипников или острыми камнями. Взрослели они быстро, слишком быстро. Или не взрослели вовсе.
Он тщательно проверил замки на массивном стальном гермозатворе, перекрывавшем дальнейший путь в туннель старый, еще довоенный, со следами ржавчины, но пока, слава всем богам старым и новым, держался. Подергал тяжелую ржавую цепь дополнительного запора. Вроде надежно. Отсюда основной опасности не ждали уже давно, северный туннель считался наглухо заваленным после одного из обрушений, случившегося лет десять назад, но бдительность в их мире была синонимом жизни. Несколько лет назад именно с этой, якобы безопасной стороны, полезла какая-то мерзкая многоногая тварь, похожая на гигантскую сколопендру, которую еле удалось сжечь самодельными огнеметами, потеряв при этом троих хороших бойцов. С тех пор Седой не доверял словам «безопасно» и «завалено».
Вернувшись на платформу, Седой неспешно прошел мимо жилых закутков. Люди оборудовали их кто во что горазд, используя все, что могло дать хоть какое-то подобие укрытия и личного пространства. Старые, выпотрошенные вагоны метро с заколоченными фанерой окнами; палатки из брезента и толстого полиэтилена, натянутые на каркасы из арматуры; сколоченные из кривых досок, листов ржавого железа и кусков пластика каморки, больше похожие на собачьи будки. Из щелей многих импровизированных жилищ тянулся горьковатый дымок это дымили самодельные печки-буржуйки, ненасытно пожирающие все, что могло гореть: старые книги из разграбленных библиотек наверху, обломки довоенной мебели, притащенные отчаянными вылазками на поверхность, прессованный мусор. Воздух на жилой части платформы был тяжелым, спертым, пропитанным сложной смесью дыма, запахов немытых тел, скудной похлебки из грибов и крысятины, варившейся на открытом огне, и вездесущей плесени.
Небольшой пятачок у выхода в южный туннель, менее опасный, служил импровизированным «рынком». Там несколько самых предприимчивых жителей раскладывали на грязных подстилках свой нехитрый товар: пучки сушеных грибов, несколько патронов для охотничьего ружья, самодельное мыло из вываренного жира, пару тусклых лампочек или моток медной проволоки, выменянный у заезжих торговцев. Седой мельком глянул на тощую бабу Нюру, пытавшуюся сбыть несколько сморщенных клубней «земляной картошки» мутировавшего корнеплода, который они научились выращивать в темных технических помещениях, где поддерживалась хоть какая-то влажность. Сегодня торговля у нее явно не шла.