Я, Матерь Божия, ныне с молитвою
Пред Твоим образом, ярким сиянием,
Не о спасении, не перед битвою,
Не с благодарностью иль покаянием,
Не за свою молю душу пустынную,
За душу странника в свете безродного:
Но я вручить хочу деву невинную
Тёплой Заступнице мира холодного (1, 33).
Вот где «любовь не ищет своего». Особенно известна лермонтовская «Молитва», написанная в 1839 году:
В минуту жизни трудною
Теснится ль в сердце грусть:
Одну молитву чудную
Твержу я наизусть.
Есть сила благодатная
В созвучье слов живых,
И дышит непонятная,
Святая прелесть в них.
С души как бремя скатится,
Сомненье далеко
И верится, и плачется,
И так легко, легко (1, 58)
Подобные строки рождаются не холодным
рассудком, но душевным жаром того, кто знает, что такое сладость молитвы. Об этом говорил своим духовным чадам оптинский старец Варсонофий, и он же указал на недостаточность молитвенного опыта поэта: «К сожалению, молитва не спасла его, потому что он ждал только восторгов и не хотел понести труда молитвенного»3. Отметим также невольный (то есть, скорее всего, не осознанный автором) оксюморон: святая прелесть. Это даже поразительнее пушкинской чистейшей прелести, настолько великий поэт оказывается здесь глух к слову. Не это ли бессознательное нечувствие, родившее столь невероятное словосочетание, обусловило противоречивое рождение тёмного по значению слова из пламя и света? Но если к Богу поэт испытывает всё же молитвенное стремление, то ближнего своего он чаще просто презирает, а то и ненавидит. Порою создаётся впечатление, что лирический герой Лермонтова принял бы мир, когда бы он не был населен столь презренными и жалкими людьми. Там, где нет человека, там всё гармонично для поэта
Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,
И звезда с звездою говорит (1, 127).
1841
В стихотворении «Когда волнуется желтеющая нива» (1837) Лермонтов дает как бы развёрнутую картину мира Божьего, но этот мир опять-таки «пустыня» как понимали это слово русские люди ещё в средние века: место, пустое от людей. Столь острым ощущением противопоставленности человека и природы обладал во всей русской поэзии после Лермонтова едва ли не один только Бунин.
Человек у Лермонтова внеположен природе, поскольку он чужд её гармонии и заложенной в ней истинной свободе:
Я думал: «Жалкий человек.
Чего он хочет!.. небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он зачем?» (1, 97)
Поэт и обществу несносному, тому самому, какому он жаждет дерзко бросить в глаза железный стих, противополагает в своём внутреннем мире именно обращение к природе:
Зеленой сетью трав подёрнут спящий пруд,
А за прудом село дымится и встают
Вдали туманы над полями.
В аллею тёмную вхожу я: сквозь кусты
Глядит вечерний луч, и жёлтые листы
Шумят под робкими шагами (1, 67).
1840
Он даже самоё любовь к родине намеренно и резко отграничивает от всего, что связано с человеком:
Ни слава, купленная кровью,
Ни полный гордого доверия покой,
Ни тёмной старины заветные преданья
Не шевелят во мне отрадного мечтанья.
1841
В этих строках поэт клевещет на себя, ибо и история, и военная история в частности, и неколебимая мощь страны не столь уж безразличны ему: то доказывает его же поэзия. Лермонтов здесь скорее опровергает классицистические шаблоны, узость государственников, в запальчивости впадая в крайность, опять в крайность. Но природе он в своем патриотизме отдаёт всё же явное предпочтение:
Но я люблю за что, не знаю сам
Её степей холодное молчанье,
Её лесов безбрежных колыханье,
Разливы рек её, подобные морям;
Просёлочным путем люблю скакать в телеге
И, взором медленным пронзая ночи тень,
Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге,
Дрожащие огни печальных деревень;
Люблю дымок спалённой жнивы,
В степи ночующий обоз
И на холме средь жёлтой нивы
Чету белеющих берёз.
1840
Едва ли не первым среди отечественных поэтов обратился Лермонтов к образу берёзы как к поэтическому символу русской земли. Впрочем, народная поэзия этот образ знала издавна. Так ведь народную-то жизнь он знал и любил как редко кто. И когда он выказывает своё презрение к человеку, он простого человека, мужика, «народ» к тому не относит.
И в праздник, вечером росистым,
Смотреть до полночи готов
На пляску с топаньем и свистом
Под говор пьяных мужичков.
Ему и «пьяные мужички» милы. Такая любовь родилась у него в раннем детстве, когда он заставлял безмерно любящую его бабушку строить избы для этих самых мужичков. Оттого и отрадна ему картина мужицкого довольства:
С отрадой, многим незнакомой,
Я вижу полное гумно,
Избу покрытою соломой,
С резными ставнями окно (1, 102)
1841
Как немногие умел Лермонтов проникнуть в душу простого человека и раскрыть её изнутри, раскрыть всю неброскою красоту её и в том явно сказывается чувство соборного сознания, которому он был не чужд и которое парадоксально контрастирует с чувством замкнутости и одиночества, столь свойственным поэзии Лермонтова. Так у него всё в контрасте. Лермонтов сделал художественное открытие, обычно сопрягаемое с именами Стендаля и Льва Толстого: он впервые показал военное сражение не общим планом («Швед, русский колет, рубит, режет»), но крупным, как бы глазами одного из его участников, простого солдата. И сколь сложным, многомерным представляется характер этого безвестного ветерана, вспоминающего про день Бородина. Он и мудр и простодушен, скромен и немножко хвастлив, бесхитростен и благороден, ему присущи гордость (не гордыня!) и смирение, он простоват по мироощущению своему, готов жизнь отдать за ближних, готов смириться перед Божьей волею.