М.М.Дунаев Православие и русская литература. Часть III
Глава 8. Иван Сергеевич Тургенев (18181883)
Сколько гордынного помрачения ума, самовозвеличения и отвержения того, что только и может стать истинною опорою человеку в его подлинном, а не мнимом величии, сколько банальности, соединенной с претензией на независимость собственного мнения, отразилось в этих «фиоритурах» (как он сам их назвал), извлечённых из письма молодого Ивана Тургенева к Полине Виардо от 19 декабря 1847 года.
Молодого? Как считать Да, он только входил в литературу, ещё не создал к тому времени ничего значительного. Но как-никак ему уже двадцать девять в середине XIX века такой возраст воспринимался достаточно зрелым (в сорок пять он сам считал себя уже стариком). А всё же какою-то незрелостью поражают его рассуждения. Вернее: не то что незрелостью, но отчасти несамостоятельностью, следованием заимствованным на стороне образцам, хоть и выглядит всё плодом собственных усилий рассудка.
Предпочтение сатаны? Тут, несомненно, не прямой сатанизм, но скорее эстетический и отчасти психологический вызов никому в частности, миру вообще. Тут нездоровый задор не совсем ловкого самоутверждения, желания возвысить человеческую самость над неким надличностным началом, смутно ассоциирующимся у гордеца с понятием Бога. Заурядный гуманизм, ещё один отголосок внедрённого в генетическое припоминание первородного греха.
Противопоставление Богу Прометея, олицетворившего издавна богоборческий идеал, не более чем избитый стереотип романтического бунтарства, каким западная мысль (сама позаимствовавшая его у античности) заразила многие русские умы еще на заре XIX столетия. Отождествлением же Прометея и сатаны Тургенев не только прояснил смысл античного образа, слишком вознесённого в иных умах, но и обозначил недвусмысленно то состояние своей души, преодолеть которое он будет стремиться всю свою жизнь и борьба с которым станет подлинным, хоть и потаённым сюжетом его литературного творчества. В той борьбе он обретёт постижение глубочайших истин, но переживёт и тяжкие поражения, узнает взлёты и падения и подарит каждому неленивому душою читателю драгоценный опыт стремления от безверия к вере (независимо от того, к какому итогу подвёл писателя его собственный жизненный путь).
В процитированном здесь письме к Полине Виардо Тургенев запечатлел результат некоторого начального периода своего внутреннего развития, результат, ставший той основою, на которой он пытался утвердить в какой-то момент всё своё творчество.
Самостоятельного же в его воззрениях было тогда, повторимся, немного. Так,
превознесение собственного разума над Благодатью весьма узнаваемая просветительская идея, отразившая давнее самовозвеличение человека: с нею успели к тому времени поквитаться и Пушкин, и Гоголь, и славянофилы
«Человеческое Я, писал годом спустя Тютчев, и тем как бы ответил Тургеневу, хотя вовсе и не имел того в виду, желая зависеть только от самого себя, не признавая и не принимая другого закона, кроме собственного изволения, словом, человеческое Я, заменяя собою Бога, конечно, не составляет ещё чего-либо нового среди людей, но таковым сделалось самовластие человеческого Я, возведённое в политическое и общественное право и стремящееся, в силу этого права, овладеть обществом. Вот это-то новое явление и получило в 1789 году название французской революции»2. Мы намеренно вновь вспоминаем это уже цитированное прежде изречение Тютчева: оно помогает прояснить внутреннее неявное взаимоотношение Тургенева с самою идеей революции, которая в проявленном виде отталкивала, даже пугала его.
Превознесение человеческого рассудка есть признак его самопомутнения, которое и производит разделение истины и спасения, двух духовных понятий, нераздельных для всякого христианского сознания. Но Тургенев сам же сознательно отделил себя от христианства: признаваясь в одном из писем (в 1864 году): « я не христианин в Вашем смысле, да, пожалуй, и ни в каком»3.
Но неужто душа (христианка по природе) может смириться с безбожным рационализмом? Судьба и литературное творчество Тургенева отражение жестокой борьбы в глубинах его личности между двумя категорически непримиримыми началами. Каждый писатель, вольно или невольно, раскрывает в созданиях своих то, что таится порою и от него самого в глубине его «внутреннего Я». Многие не могли не сознавать этого. «Писание моё есть весь я», говорил Лев Толстой. «Вся моя биография заключена в моих книгах», признался однажды и Тургенев.