И вдруг, без мысли, без команды, мое тело двинулось само. Я увидел, как двое матросов, спотыкаясь на качке, пытаются закрепить огромный свернутый парус, который норовил вырваться у них из рук под порывами ветра. Мышцы на их спинах дрожали от напряжения.
Помочь.
Это было не благородство. Не жалость. Это была потребность. Жажда действия. Жажда заглушить внутренний вой хоть на минуту. Я шагнул вперед, схватил тяжелую, шершавую ткань паруса рядом с ближайшим матросом тем самым оспиносым детина, что прокомментировал мой удар Луи.
«Тащи!» рявкнул я, вкладывая в рывок всю силу отчаяния.
Матрос вздрогнул, мельком глянул на меня. В его глазах мелькнуло изумление, потом сомнение. Но парус требовал усилий. Он кивнул, коротко, и мы потянули вместе, синхронно с другим матросом. Тяжелая, мокрая ткань поддалась, легла на место. Канат затянули, закрепили.
Я не останавливался. Пот тек по спине под камзолом, но я его не чувствовал. Руки сами находили работу: подал канат, который выскальзывал; придержал катушку с тросом, пока боцман сматывал; помог перетащить тяжелый ящик с припасами, вонзая пальцы в щели между досками. Грязь? Она была везде: липла к сапогам, въедалась в кожу ладоней, оставляла темные разводы на дорогом сукне. Мне было плевать. Эта физическая грязь была ничто по сравнению с липкой, ядовитой грязью тоски внутри.
Я ловил взгляды. Сначала шокированные, недоверчивые. Граф? Наш граф? Рвет руки о канаты? Потом оценивающие. А потом просто принимающие. Без слов. Без поклонов. Просто кивок, жест в сторону очередной задачи. «Подержи тут, граф». «Поднажми сюда!»
Капитан. Я чувствовал его взгляд. Тяжелый, как якорь. Он стоял у штурвала, неподвижный, как часть корабля. Его лицо, обветренное и жесткое, как дубовая кора, было непроницаемо. Но я видел, как его глаза, узкие и пронзительные, следят за мной. Не постоянно, но метко. Когда я втаскивал на палубу сбившегося с ног юнгу, которого чуть не смыло волной. Когда я, не моргнув, схватил мокрый, скользкий канат, который вырвался у запыхавшегося матроса. В этих мгновенных взглядах капитана не было ни восторга, ни осуждения. Была холодная, профессиональная оценка. И, возможно, тень удивления? Уважения? Не знаю. Но он видел. Видел, что я не просто барин, решивший размяться.
Работала. Втаптывала боль в скрипучие доски палубы. Каждый рывок, каждый удар молотком по скобе, каждый вдох соленого ветра все это было попыткой заткнуть ту дыру, что зияла в груди. Я выжимал из себя пот, чтобы не дать вырваться слезам. Потому что если я остановлюсь Если я позволю себе хоть секунду покоя Это накроет меня с головой. Эта тоска, эта безумная, детская потребность забиться в самый темный угол трюма, свернуться калачиком и выть. Выть от бессилия, от страха за нее, от невыносимой пустоты без ее дыхания, без ее смеха, без самого ощущения ее рядом. Я был как загнанный зверь, который рвет зубами преграду, лишь бы не чувствовать капкана на лапе.
Работа стала моим щитом. Моим наркотиком. Я драил палубу грубой щеткой рядом с матросами, вонзаясь в щели между досками, будто хотел выскрести оттуда свою боль. Я помогал на кухне чистил картошку тупым ножом, руки дрожали от усталости, но я не останавливался. Любое движение, любая задача лишь бы не думать. Лишь бы не чувствовать.
Но боль была умнее. Она ждала. Она пряталась за мышечной усталостью, за онемением пальцев. И когда наступил вечер, когда стихли самые неотложные работы, когда матросы стали собираться у котла с похлебкой, а я остался у борта, глядя в бескрайнюю, темнеющую бездну она вынырнула. Вся. Целиком. Словно гигантская волна, поднявшаяся из глубин.
Сердце сжалось так, что перехватило дыхание. Горло сдавил тугой, горячий ком. Глаза предательски заволокло влагой. Елена. Господи, Елена. Где она сейчас? О чем думает? Боится ли? Чувствует ли, как я скучаю до сумасшествия? Четыре дня плыть. А потом неизвестность. Опасность. Возможность никогда ее не увидеть
Я резко оттолкнулся от борта. Нельзя. Нельзя здесь. Не на глазах у этих людей, которые начали смотреть на меня иначе. Я почти побежал по палубе, ныряя в темный проход между надстройками. Нашел узкую щель, темный закоулок за сложенными пустыми
бочками, куда не доносился свет фонарей и голоса матросов. Прижался спиной к холодной, шершавой обшивке. И тут щит рухнул.
Слезы хлынули потоком. Горячие, соленые, как море вокруг. Они текли по грязному лицу, смешиваясь с потом и морской солью. Я сжал кулаки, впиваясь ногтями в ладони, пытаясь сдержать рыдания, но они вырывались наружу глухие, сдавленные всхлипы, как у потерявшегося ребенка. Я уткнулся лицом в предплечье, кусая сукно камзола, чтобы не закричать. Все тело тряслось от беззвучных рыданий.
В кармане жгло. Платок. Ее платок. Я судорожно вытащил его, прижал к лицу. Жасмин. Слабый, едва уловимый, затерянный среди запахов смолы, пота и моря. Но он был. Она была. Здесь, в этом темном углу, где я, граф де Виллар, разбитый и грязный, плакал как мальчишка, этот клочок шелка был единственной нитью, связывающей меня со светом. С ней.
«Держись, любовь моя,» прошептал я в ткань, голос сорвался на хрип. «Держись Я плыву Я вернусь»