С самого начала человеческого умозрения, то есть с появления философии, считалось, что она родилась под знаком Эроса, бога любви. Эрос был верховным символом философствования. На первый взгляд, очень странно. Разве философия занимается любовью как предметом рассуждения? Из чего состоит этот символ? Почему слово «эрос» или фигура Эроса, бога любви, стала символом духовной работы символом мышления? Но сначала я поясню состав этого символа. Любовь для древних была просто выражением человеческого стремления, человеческой страсти, направленной на то, что когда-то было единым. Действительное содержание любовного чувства состоит в стремлении к соединению или воссоединению. Скажем, Платон считает, что первоначальный человек представлял собой некоторое целое, андрогинное целое. Цельный человек или идея человека это андрогин, двуполое существо. И оно распалось на две половины, каждая из которых особый
пол. Поэтому любовь, или Эрос, и правит человеческими страстями ведь они в действительности, что бы самому человеку ни казалось, есть стремление к воссоединению того, что когда-то было единым. Скажем, мужчина не просто любит женщину, но его любовь или страсть олицетворяет собою соединение мужчины и женщины, стремление стать независимой самозамкнутой единицей, содержащей вес, что ей нужно, в самой себе. Ведь что такое человеческая зависимость? Когда ты сам не самодостаточен, не содержишь внутри себя все, что тебе нужно, и нуждаешься в том, что есть у другого, у третьего, у пятого, у десятого. А андрогин идеальный образ некоторой самодостаточности, когда все, что нужно, в тебе самом
Лекция 2
Напомню еще один образ, заимствованный мною у Данте, образ Гериона. Если вы помните, это страшное чудовище, наполовину или даже больше змея с причудливо окрашенной чешуей и с человеческим лицом, очень привлекательным и милым. Это чудовище есть воплощение обмана. Милое привлекательное лицо и тело страшной змеи с жалом, которое скрыто, как у скорпиона. Если переводить на язык простых моральных истин это скрытое жало обмана. Роман Пруста одновременно и роман обмана, и роман пути, на который нужно встать, чтобы обман рассеивался. Но всякая символика многослойна и многозначна. Помните, Вергилий берет у Данте веревку, которой он был опоясан, они стоят перед глубокой темной бездной, в которой ничего не видно, и этой веревкой Вергилий выманивает из бездны чудовище, обитавшее там. Причем Данте произносит одну интересную фразу, которая имеет прямое отношение к нашей проблеме обмана и истины, фразу психологически очень глубокую. Перед тем, как дать образ этого чудовища, всплывающего из бездны, он говорит: «Мы истину, похожую на ложь, должны хранить сомкнутыми устами».
Я хочу задать вам этот образ истины, похожей на ложь. Ведь действительно, мы очень часто знаем нечто и понимаем, что это похоже скорее на ложь, а поверить в это и сказать не можем. Да и не имеет смысла. Значит, пометим себе ситуацию истин, похожих на ложь не в силу какого-нибудь умысла, а в силу самой ситуации, которую нельзя расцепить. Она сцепилась и не разберешь, ведь никто сознательно не придумывал, чтобы моя истина была похожа на ложь. Но она похожа, и то, что делает истину похожей на ложь, и есть то, что я учено назвал топологией. Похожей ее делает топос (дальше мы будем разбираться, что это за топос). Итак, истину, похожую на ложь, мы должны хранить сомкнутыми устами. «Истина, похожая на ложь» в данном случае это описание чудовища, которое является воплощением обмана, и в такое описание трудно поверить, потому что чудовище, постепенно увеличиваясь в объеме, всплывает из глубин, непроницаемых для глаза. Так возвращается, по выражению Данте, ныряльщик, помогающий себе движением бедер, чтобы всплыть на поверхность, тот ныряльщик, «который якорь выпростать помог, в камнях иль в чем-нибудь другом» Представьте себе тяжесть обмана, которая лежит в глубине души, и вдруг она снялась с места, освобожденная от веревки, от якоря, и начинает подниматься. И «поднимается с гулом», здесь я перехожу на язык Пруста. У Данте поднимается чудовище, все время увеличиваясь в размерах, у Пруста же это образ тяжести, сорвавшейся из глубин души. Пруст, в отличие от Данте, у которого язык символический, использует психологический или моральный язык: тяжесть поднимается с гулом, проносясь через миры.
Подставьте под слово «миры» слои нашей психики, души, разновременные слои, рассекая и прорезая которые сорвавшаяся с якоря тяжесть обмана всплывает с гулом на поверхность души. Очень странное совпадение, лишь вместо увеличения в объеме и движения бедер и ног у Данте, у Пруста образ тяжести, которая с гулом всплывает, проходя через миры нашей души. Как видим, ассоциативная материя образа одна и та же. Но хочу заметить, что когда я пользуюсь образами Данте, чтобы пояснить Пруста, или когда обращаюсь,
например, к Декарту, то я не имею в виду, что эти авторы друг на друга ссылаются, что, скажем, построение образа у Пруста есть продукт его эрудиции, что он читал Данте, помнит это и ссылается на него. Нет, речь здесь не идет о цитатах. Вы знаете, что в поэзии и в литературе существуют скрытые цитаты, которые являются продуктом литературной насыщенности познаний автора, продуктом его эрудиции. Здесь же имеет место гораздо более глубокое обстоятельство: наша сознательная жизнь организована таким образом, что если мы что-то до конца и по-настоящему делаем, если встали на какой-то путь и идем по нему, то в сделанном обязательно окажется то, что делают другие. Так что речь идет не о цитатах, а о работе, в которой путем соответствий или correspondance, как говорили французские символисты, выразилось то, что есть на самом деле. То есть моя мысль состоит в том, что если мы действительно подумаем (а это очень трудно), то подумаем то, что уже подумали другие. Это закон нашей сознательной жизни, всплески внутренней единой фундаментальной организации сознательной жизни, которая живет только тогда, когда мы встали на путь, когда хорошо и честно работаем. А честно работать очень трудно, и часто это вообще не похоже на то, что называют работой. Был такой великий труженик Эдисон (я уже как-то говорил о нем в своих лекциях о Декарте), который всю жизнь трудился, многое изобрел, и сам образ труда нередко ассоциируется с его именем. Так вот, он однажды сказал блестящую фразу, что восемьдесят процентов людей готово бессмысленно и тяжело трудиться всю жизнь, лишь бы не останавливаться ни на минуту.