этого переживания не открывался. Он мог открыться, только когда Альбертина исчезла, и автор может соединить два переживания свое чувство исчезнувшей, ушедшей Альбертины и чувства к Альбертине, вызываемые в нем пленницей Альбертиной. Движение одновременно в разных слоях сознания и в разных временах начинается под знаком вопроса: что было на самом деле? И наоборот, ответ на вопрос «что было на самом деле?» предполагает некоторое разлапистое крабовидное движение щупальцами, выпущенными в разные слои сознания, которые вовсе не переживались одновременно.
Значит, Пруст пытается одновременно выявить содержание предмета, который вызывает переживание, и судьбу автора или интерпретатора этого переживания. Ведь не случайно произведение Пруста, написанное как авторское изложение каких-то идей, картин и так далее, в то же время написано как анализ самой возможности автором что-то излагать. То есть как роман романа. Это роман, где не просто нечто излагается объективно, будто сам автор не вовлечен в повествование, но в котором он является как бы растворенным в его пространстве; он не является всевидящей инстанцией, которая все знает о своих персонажах, о происшедших событиях, сюжетных сцеплениях и излагает их. У Пруста, как и у многих писателей модернизма, в пространстве романа фигурирует не только построение сюжета, но и построение фигуры самого романиста как участника движения событий, который во многих пунктах этих событий ничего не знает так же, как и описываемые им персонажи, ведомые судьбой. Таким построением романа Пруст отвоевывает судьбу или у судьбы отвоевывает что-то. И если бы роман не строился так, то он был бы автором, не знающим самого себя, игрушкой сил судьбы.
Внутри амальгамы, о которой говорилось, есть одна интересная деталь, интересный пассаж, относящийся к тому, что я назвал идеей бессмертия. В этой амальгаме Пруст вспоминает выражение лица Альбертины и ее слова, соединяя выражение и эти слова с некоторыми знаниями, которые он получил позже от своего слуги в гостинице Бальбека, того курортного места, где Пруст отдыхал и познакомился с Альбертиной. Пруст уже точно знает, что Альбертина изменяла ему с другими женщинами. Это звучит парадоксально как женщина может изменять с другими женщинами? Но я уже говорил вам, что Ад, или Мир, Пруста это мир, в котором, как он говорит, цитируя Альфреда де Виньк, у мужчины мужчина получит Содом, а женщина получит Гоморру, и каждый пол умрет на своей стороне. У Пруста здесь фигурируют слова, донесенные слугой, который, по просьбе Пруста, расследовал, где была Альбертина, и узнал о некоторых деталях ее жизни, в том числе и о ее любовных встречах с красивой прачкой. Ей Альбертина говорила такие слова: «О, ты меня» Господи, русский язык и грузинский в этом смысле печальны, в них нет тех оттенков эротических описаний, в них не хватает слов, эти языки, в силу определенной традиции, не наработали достаточной гибкости, чтобы можно было говорить о таких вещах, не впадая в вульгарность: Тu me mets aux anges (III,528) «Ты возвышаешь меня до седьмого неба», имея в виду крайнюю степень сексуального наслаждения. Или: «Ты бросаешь меня в объятия ангелов», так тоже можно сказать. И вот, по сведениям, принесенным слугой, Альбертина говорит прачке такие слова. И автор, повторяя эти слова, воображает, как он, встретившись с Альбертиной, сказал бы ей: «Я знаю, что ты говорила прачке такие слова». Но потом он вспоминает, что Альбертина ведь мертва, ее нет. И Пруст готов дать Альбертине бессмертие, готов поверить в бессмертие, в то, что с ней можно встретиться в другом мире, чтобы в другом мире он мог бы, наконец, сказать: «Я знаю о тебе все». Пруст замечает, что все, что мы чувствуем, для нас существует, и мы проецируем то, что мы чувствуем, в прошлое, в будущее. И даже фиктивный барьер смерти не останавливает нас в такой проекции. И сожаление об исчезнувшей Альбертине утверждает ее в качестве существующей в другом, загробном мире, где с нею можно встретиться, самому там оказавшись. По ту сторону мира Это сожаление, пишет он, естественным образом распространялось и на мои сновидения, и на мечты о бессмертии. Мысли о бессмертии, постулирование потустороннего мира, было, замечает вдруг Пруст, не чем иным, как усилием, или попыткой, реализации того, чего я желал.
В том, что я сейчас говорю, речь идет как раз о той ситуации, которую я описывал, о точке, которую мы выделяем и которая выделена самим построением нашей сознательной жизни, hie et nunc здесь и сейчас. Я говорил, что есть такая точка равноденствия нашей сознательной жизни, где нет ни прошлого, ни будущего и где запрещено удвоение мира и времен. Пруст пишет, что бессмертие или другой мир был бы для него таким миром, в котором
он повторился бы в качестве носителя тех же желаний. Само представление о другом мире есть ложь, потому что оно проекция мира, не изменившегося в предположении, что я могу повториться в качестве такого, какой я есть. Проекция меня самого, не задумавшегося о том, что на самом деле я думаю не о бессмертии как о чем-то содержательном, а просто думаю о том, чтобы достичь моего желания. И поскольку Альбертины здесь сейчас нет и она к тому же мертва, то для того, чтобы достичь моего желания, я воображаю еще один мир. Чтобы достичь своего желания устроить Альбертине сцену ревности. Чтобы сказать: «А я ведь знаю, что ты сказала прачке»