Так вот, эта красивая девушка попала в такие жуткие условия, что, я думаю, не всякий бы мужчина сумел пройти через такие испытания.
Когда я приехал на съемки, я застал ее в тяжелейшем состоянии. Невероятные условия работы и болезнь: она захворала желтухой. И вот несмотря на все это, она закончила картину, сняла фильм в обстановке, где, по сути дела, ничего, кроме кинокамеры и ее воли, не было. Я думаю, именно это ее преданность искусству, я бы сказал, неистовая преданность искусству помогло ей состояться как режиссеру. Если бы, предположим, она тогда ушла, а она имела на это право, не закончив первую свою картину, не знаю, как бы дальше сложилась ее творческая судьба.
А теперь я об этом думаю с благодарностью, с большим чувством уважения.
Я преклоняюсь перед ее светлой памятью.
Белла Ахмадулина Так случилось
Но вот глубокой ночью я искала бумаги, чтобы писать это, а выпал, упал черный веер. Вот он я обмахиваюсь им теперь лежит рядом. Этот старинный черный кружевной веер подарил мне Сергей Параджанов на сцене, после моего выступления.
При чем Параджанов, спросит предполагаемый читатель. При том, что должно, страдая и сострадая, любить талант другого человека, это косвенный (и самый верный) признак твоей одаренности.
Ну а при чем веер?
Вот я опять беру его в руки. Лариса держала его в руках в новогоднюю ночь, в Доме кино. Я никогда не умела обмахиваться веером, но я никогда не умела внимать строгим советам и склонять пред ними голов).
Я покажу вам, как это делается, сказала Лариса. Нас учили этому во ВГИКе.
Лариса и веер стали общая стройность, грациозность, плавное поведение руки, кружев, воздуха. Я склонила голову, но все же исподтишка любовалась ею, ее таинственными, хладными, зелеными глазами.
Откуда же она взяла такую власть надо мною, неподвластной?
Расскажу как помню, как знаю.
Впервые, отчетливо, я увидела ее в Доме кино, еще в том, на улице Воровского. Нетрудно подсчитать, когда это было: вечер был посвящен тридцатилетию журнала «Искусство кино» и мне было тридцать лет. Подробность этого арифметического совпадения
я упоминаю лишь затем, что тогда оно помогло мне. Я поздравляла журнал: вот-де мы ровесники, но журнал преуспел много более, чем я. Я знала, что говорю хорошо, свободно, смешно, и согласная приязнь, доброта, смех так и поступали в мою прибыль из темного зала. Потом я прочитала мое долгое, с прозой, стихотворение, посвященное памяти Бориса Пастернака. Уж никто не смеялся: прибыль души моей все увеличивалась.
Но что-то сияло, мерцало, мешало-помогало мне из правой ложи. Это было сильное излучение нервов совершенно в мою пользу, но где мне было взять тупости, чтобы с болью не принять этот сигнал, посыл внимания и одобрения? Нервы сразу узнали источник причиненного им впечатления: Лариса подошла ко мне в ярко освещенном фойе. Сейчас, в сей предутренний час, через восемнадцать лет, простым художественным усилием вернув себе то мгновение, я вижу прежде не Ларису, а ее взгляд на меня: в черном коротком платье, более округлую, чем голос, чем силуэт души, чем тонкость, притаившуюся внутри, да просто более плотную, чем струйка дыма, что тяжеловесно, такова я, пожалуй, в том внимательном взоре, хищно, заботливо, доблестно профессиональном. Сразу замечу, что по каким-то другим и неизвестным причинам, но словно шлифуемая, оттачиваемая этим взором для его надобности, я стала быстро и сильно худеть, все легче мне становилось, но как-то уже и странно, рассеянно, над и вне.
Но вот я вглядываюсь в Ларису в тот вечер, в ее ослепительную невидимость в правой ложе, в ее туманную очевидность в ярком фойе: в отрадность, утешительность ее облика для зрения, в ее красоту. И в мою неопределенную мысль о вине перед ней: словно родом из Спарты, она показалась мне стройно и мощно прочной, совсем не хрупкой, да, прочной, твердо-устойчивой, не хрупкой.
Пройдет не так уж много лет времени, будет лето, Подмосковье, предгрозье, столь влияющее на собак, все не могла успокоить собаку, тревожилась, тосковала. Придут и ннне смогут сказать. Я прочту потупленное лицо немого вестника и злобно возбраню правде быть: нет! нельзя! не сметь! запретно! не позволяю, нет! Предгрозье разрядится через несколько дней, я запутаюсь в струях небесной воды, в электричке, в сложных радугах между ресниц и не попаду на «Мосфильм».
Был перерыв в этом писании: радуги между ресниц.
Но все это будет лишь потом и этого нет сейчас: есть медленный осенний предрассвет и целая белая страница для насущного пребывания в прошедшем времени, когда наши встречи участились и усилились, и все зорче останавливались на мне ее таинственные, хладные, зеленые глаза.
Впрочем, именно в этой драгоценной хладности вскоре стала я замечать неуловимый изъян, быстрый убыток: все теплела, слабела и увеличивалась зеленая полынья. Таяние тайны могло разочаровать, как апрельская расплывчатость льда, текучесть кристалла, но кратким заморозком самообладания Лариса превозмогала, сковывала эту самовольно хлынувшую теплынь как некую независимую бесформенность и возвращала своим глазам, лицу, силуэту выражение строго-студеной и стойкой формы, совпадения сути и стати.