22. И вот из памяти своей извлекаю я сведения о четырех чувствах, волнующих душу: это страсть, радость, страх и печаль. Все мои рассуждения о них, деления каждого на виды, соответствующие его роду, и определения их все, что об этом можно сказать, я нахожу в памяти и оттуда извлекаю, причем ни одно из этих волнующих чувств при воспоминании о нем меня волновать не будет. Еще до того, как я стал вспоминать их и вновь пересматривать, они были в памяти, потому и можно было их извлечь воспоминанием. Может быть, как пища поднимается из желудка при жвачке, так и воспоминание поднимает эти чувства из памяти. Почему же рассуждающий о них, т. е. их вспоминающий, не чувствует сладкого привкуса радости или горького привкуса печали? Не в том ли несходство, что нет полного сходства? Кто бы по доброй воле стал говорить об этих чувствах, если бы всякий раз при упоминании печали или страха нам приходилось грустить или бояться? И, однако, мы не могли бы говорить о них, не найди мы в памяти своей не только их названий, соответствующих образам, запечатленным телесными чувствами, но и знакомства с этими самыми чувствами, которое мы не могли получить ни через одни телесные двери. Душа, по опыту знакомая со своими страстями, передала это знание памяти, или сама память удержала его без всякой передачи.
XV
Я называю числа, с помощью которых мы ведем счет, вот они в памяти моей: не образы их, а они сами. Я называю образ солнца и он находится в моей памяти; я вспоминаю не образ образа, а самый образ, который и предстает при воспоминании о нем. Я говорю «память» и понимаю, о чем говорю. А где могу я узнать о ней, как не в самой памяти? Неужели она видит себя с помощью образа, а не непосредственно?
XVI
XVII
бесконечной неизмеримости!
Широки поля моей памяти, ее бесчисленные пещеры и ущелья полны неисчислимого, бесчисленного разнообразия: вот образы всяких тел, вот подлинники, с которыми знакомят нас науки, вот какие-то отметины и заметки, оставленные душевными состояниями, хотя душа их сейчас и не переживает, но они хранятся в памяти, ибо в памяти есть все, что только было в душе. Я пробегаю и проношусь повсюду, проникаю даже вглубь, насколько могу, и нигде нет предела; такова сила памяти, такова сила жизни в человеке, живущем для смерти. Что же делать мне, Боже мой, истинная Жизнь моя? Пренебрегу этой силой моей, которая называется памятью, пренебрегу ею, чтобы устремиться к Тебе, сладостный Свет мой. Что скажешь Ты мне? Я поднимаюсь к тебе душой своей Ты пребываешь ведь надо мной и пренебрегу этой силой, которая называется памятью; я хочу прикоснуться к тебе там, где Ты доступен прикосновению, прильнуть к Тебе там, где возможно прильнуть. Память есть и у животных, и у птиц, иначе они не находили бы своих логовищ, гнезд и многого другого, им привычного; привыкнуть же они могли только благодаря памяти. Я пренебрегу памятью, чтобы прикоснуться к Тому, Кто отделил меня от четвероногих и сделал мудрее небесных птиц. Пренебрегу памятью, чтобы найти Тебя. Где? Истинно добрый, верный и сладостный, где найти Тебя? Если не найду Тебя в моей памяти, значит, я не помню Тебя. А как же я найду Тебя, если я Тебя не помню? [...]
XIX
УЧЕНАЯ ПОЭЗИЯ VIIIIX ВВ.
В задачу придворных поэтов входило прославление императора и его начинаний, а также прямое содействие этим начинаниям. Стремясь создать централизованное феодальное государство, управляемое посредством имперских чиновников, Карл Великий был крайне заинтересован в организации ряда школ для подготовки необходимых кадров грамотного чиновничества и духовенства, преданных феодальному монарху. Придворные ученые принимали самое деятельное участие в этих мероприятиях. Тем самым и в качестве писателей, и в качестве педагогов они способствовали упрочению каролингской феодальной империи.
Ведущую роль в придворном ученом обществе, по античному примеру названном Академией, играл англосакс Алкуин, один из наиболее образованных людей того времени. Видными писателями были также находившиеся при императорском дворе Павел Диакон из Ломбардии, Теодульф, вестгот из Испании, франк Эйнхард автор «Жизнеописания Карла Великого». Все они писали свои произведения на латинском языке, который являлся государственным языком имперских учреждений. Это предпочтение латинского языка имело двоякий смысл. Поскольку обширная империя Карла Великого включала многочисленные племена и народности, говорившие на своих языках, латинский язык приобретал большое значение как средство культурного и политического объединения всех имперских земель. Вместе с тем феодальная
империя Карла Великого претендовала на то, чтобы выступать в роли прямой наследницы погибшей Римской империи. Карл носил титул «императора римлян» и стремился создать централизованное государство по римскому образцу. В этом плане латинский язык в качестве официального языка культуры и государства приобретал особый смысл: он должен был знаменовать историческое родство обеих империй. Стремление приблизиться к античности было характерно и для ученой литературы каролингского периода. Начитанность в древних авторах почиталась академиками одним из важнейших признаков образованности. Поэты принимают античные прозвища: Алкуин называет себя Горацием, аббат Ангильберт Гомером и т.п. Изучение античной поэзии подсказывает каролингским поэтам различные литературные формы. В большом ходу классические метры (гекзаметр, элегический дистих, анакреонов стих, ямбический диметр и другие лирические размеры), классические строфы (сапфические, асклепиадовы, архилоховы и другие строфы), классические жанры (панегирики, послания, эпитафии, эклоги, басни и др.). «Возрождение» античности в эстетической сфере должно было санкционировать всесторонние имперские притязания каролингской монархии. «Рим золотой обновлен и опять возродился для мира», писал один из каролингских поэтов (Муадвин-Назон, «Эклога», 27). Но, конечно, подобно тому как феодально-христианская империя Карла Великого была весьма далека от империи древнеримской, так и литература каролингского Возрождения была весьма далека от литературы античной. В старые классические формы каролингские поэты вливали новое средневековое содержание. Языческие представления древних были им глубоко чужды. Глубоко чужд был им также чувственный элемент, столь характерный для искусства классической древности. Драпируясь в классические одежды, они продолжали оставаться типичными представителями христианской средневековой культуры. Служитель муз был неотделим от служителя церкви. Однако, будучи прежде всего придворными поэтами, академики отнюдь не являлись поэтами церковными в узком смысле этого слова. Они охотно касались самых различных светских тем, начиная с панегирического описания охоты Карла Великого (Ангильберт) и кончая дружескими посланиями и веселыми анекдотами. Со временем церковное начало в ученой поэзии возобладало над светским. Уже при сыне Карла Великого Людовике Благочестивом Академия перестает существовать. С распадом каролингской империи исчезает потребность в универсальной латинской светской литературе. Происходит децентрализация культурной жизни. Возрастает роль монастырей. В то же время традиции каролингского Возрождения угасают не сразу. На это указывает творчество ряда видных поэтов IX в., позднее академиков, вступивших на литературную арену (алеманн Валахфрид Страбон, ирландец Седулий Скотт и др.).