На листке в кабинке Дэниела написано:
Так, если и вы языком произносите невразумительные слова, то как узнают, что вы говорите? Вы будете говорить на ветер.
Сколько, например, различных слов в мире, и ни одного из них нет без значения.
Но если я не разумею значения слов, то я для говорящего чужестранец, и говорящий для меня чужестранец. (Первое послание к Коринфянам, 14: 911.)
Звонит второй телефон. Дэниелу приходится отделаться от первой звонившей. Места у телефонов пустовать не должны, однако даже святым случается опаздывать.
Помогите мне.
Я постараюсь.
Помогите.
Надеюсь, помогу.
Я поступила ужасно.
Расскажите. Я слушаю.
Молчание.
Я буду только слушать. Расскажите мне все-все. Я для этого здесь и сижу.
Не могу. Нет, я не смогу. Напрасно я позвонила. Извините. До свидания.
Погодите. Расскажите мне все: может, вам станет легче.
Словно тянет из темной пучины темным тросом загарпуненную морскую тварь. Тварь задыхается, бьется.
Понимаете, мне надо было бросить все и уйти. Надо. Я себе твердила: надо уйти. Все время про это думала.
Так многие из нас думают.
Думать-то думаем, но не не делаем, что сделала я.
Расскажите. Я буду только слушать и всё.
Я никому не рассказывала. Целый год да, кажется, целый год, уж и не помню, сколько времени прошло. Рассказать кому этого я не вынесу, я тогда буду полное ничтожество. Я ничтожество!
Вы не ничтожество. Расскажите, как вы ушли.
Я готовила деткам завтрак. Такие были славные детишки
Слезы, надрывные всхлипы.
Ваши?
Да, шепотом: Нарезала хлеб, намазала маслом. Большим таким ножом. Большой такой, острый.
У Дэниела по спине бегут мурашки. Он отучил себя видеть за голосами лица и обстановку бывают ошибки, поэтому изгоняет из воображения сжатые губы, неприбранную кухню.
И что?
Не пойму, что на меня нашло. Стою, смотрю: хлеб, масло, плита, грязные тарелки, нож этот. И я стала кем-то другим.
А дальше?
Ну, положила нож, ничего не сказала. Надела пальто, взяла сумочку. Не сказала даже: «Я на минутку». Вышла из дому, закрыла дверь. А потом шла и шла. И и не вернулась. А малыш сидел на высоком стуле. Он ведь и упасть мог, да мало ли чего еще. Но я не вернулась.
Вы давали о себе знать? Мужу хотя бы. Есть у вас муж?
Муж-то есть. Можно сказать, есть. Но я никому. Не могла. Понимаете не могла.
Хотите, помогу с ними связаться?
Нет, поспешно, не надо, не надо, не надо! Я не перенесу! Я поступила ужасно!
Да, отвечает Дэниел, но ведь все еще можно поправить.
Я же сказала. Спасибо. И до свидания.
Я, кажется, могу помочь. Вам, кажется, помощь нужна
Не знаю. Ужасно я поступила. До свидания.
Святой Симеон церковь не приходская. Стоит она в грязном дворе, над нею высится массивная квадратная средневековая башня, заточенная сейчас в щетинистую клетку строительных лесов. В восемнадцатом веке церковь расширили, в девятнадцатом расширили еще раз, во время Второй мировой она пострадала от бомбежек. Неф викторианской постройки кажется несоразмерно высоким и узким, тем более что при расширении храма его оставили в прежних границах, разве что внутри кое-что переделали. Раньше его украшали витражи девятнадцатого века, особыми достоинствами не отличавшиеся: по одну сторону Всемирный потоп с Ноевым ковчегом, по другую Воскрешение Лазаря, явление воскресшего Иисуса в Эммаусе и языки пламени, сошедшего на апостолов в Пятидесятницу. От взрыва бомбы витражи ссыпались внутрь помещения, и между скамьями поблескивали груды потемневших стеклышек. После войны набожный стекольщик из числа посещавших церковь взялся соорудить из осколков новые витражи, однако не смог, а то и не захотел изобразить прежние сюжеты. Вместо них он смешал на витражах россыпи золотых и лиловых звезд, травянисто-зеленые и кроваво-красные потоки, кочки из стекол цвета жженого янтаря и когда-то прозрачных, а теперь закопченных, дымчатых. Грустно восстанавливать разбитые картины, где будут зиять дыры, сказал он викарию. Пусть лучше витражи будут яркие, праздничные и, добавляя к старым стеклам новые, он изобразил нечто беспредметное, но с намеком на предметность: то там, то сям из красных складок выглядывают морды жирафов и леопардов, головы павлинов в странных ракурсах, белеют крылья, разделенные мутно-зелеными и небесно-голубыми прогалинами, среди языков пламени Пятидесятницы застыли ангелы, допотопные аисты и голуби. Вершины Арарата громоздятся на дымчатой куче мусора с разбросанными как попало обломками ковчега. Уцелела подвязанная челюсть Лазаря и его окоченевшая белая рука, и теперь они сплелись в хоровод с рукой, преломляющей хлеб в Эммаусе, и держащей молот рукой строителя ковчега. Осколки первозданной радуги сияют меж синих, с белыми шапками, волн.
В часовню, цокая высокими каблуками, спускается Вирджиния (Джинни) Гринхилл. Извиняется: автобусы опаздывали, в очередях склоки. Ничего, отвечает Дэниел. Она приносит ему чай, песочное печенье и душевный покой. Личико у нее милое, круглое, круглые очки подперты круглыми румяными щеками, губы изогнуты кверху. Она устраивается в своем некрутящемся кресле и раскидывает на коленях недовязанный свитер со сложным желтовато-изумрудным узором.
Позвякивают спицы. Дэниела клонит в сон. Раздается звонок его телефона.
Помните: Бога нет.
Вы уже говорили.
А раз Бога нет, да будет в мире один закон: делай что хочешь[3].
И это говорили.
Если бы вы понимали, что это значит! Если бы понимали! Не вещали бы таким самодовольным тоном.
Надеюсь, я говорю не таким тоном.
Солидным тоном, дежурным тоном, непререкаемым тоном.
Какой может быть тон, когда вы мне слова вставить не даете.
Вам на это жаловаться не положено. Вам положено выслушивать.
Я слушаю.
Я же вас оскорбил. И вы не отвечаете. Так и слышу, как подставляется другая щека. Настоящий служитель Божий или просто раб Божий. Я же время у вас отнимаю. Ну да вы и сами его попусту тратите раз Бога нет. Homo homini deus est, homo homini lupus est[4], а вы как собака из старой басни: ошейник холку натер, зато сыта[5]. Скажете, не так?
Вы хотите настроить меня против себя, произносит Дэниел, тщательно подбирая слова.
Вы уже против меня настроены. Я же слышу. И раньше слышал. Настроены, настроены я ведь твержу, что Бог мертв[6].
Мертв Бог или нет я вас слушаю.
Вы мне ни разу не сказали, что я, наверно, очень несчастен. Умно. Потому что это не так.
Просто я не спешу с выводами, мрачно отвечает Дэниел.
Такой весь справедливый, сдержанный такой, безумствам не предается.
«Сказал безумец в сердце своем: нет Бога»[7].
Так я безумец?
Нет. Просто к слову пришлось. Само вырвалось. Считайте, что я этого не говорил.
Вы что, и правда ошейник носите?
Под толстым свитером. Как и многие сегодня.
Благодушие. Душевная анемия. Аномия[8]. А я время у вас отнимаю. Такой вот растратчик чужого времени. Пристаю к вам с Богом, а к вам небось дозваниваются другие безумцы кто весь в крови, кто накачался секоналом.
Совершенно верно.
Если Бога нет, они все ничто.
Об этом судить мне.
Призвание у меня такое звонить вам и говорить, что Бога нет. Когда-нибудь вы меня услышите и поймете.
Что я понимаю, чего нет не вам судить. Вы меня придумали на свой лад.
Разозлились. Вы еще поймете не сразу, не очень вы сообразительный, что я звоню и стараюсь вас разозлить, потому что работа у вас такая, призвание: не злиться. Но мне в конце концов удается. Спросите, почему?
Нет. Если спрошу, то у себя. Вы меня очень разозлили. Довольны?
Думаете, я ребячусь? Нет.
Ребячества не по моей части.
Так и есть, разозлился. До свидания. До следующего раза.
Как вам будет угодно, отвечает Дэниел: он и правда рассержен.
Железный, произносит Джинни Гринхилл.
Она дала это прозвище глашатаю смерти Бога за его голос, деланый, чуть дребезжащий, как у дикторов Би-би-си, с металлическим звоном.