Если же, наконец, воспользоваться тем предложением, которое автор несколько пренебрежительно делает в предуведомлении, «просто читать как поэтическую книгу», то обнаруживается, что перед нами, с одной стороны, самостоятельное развитие линий, впервые проложенных Геннадием Айги (это развитие выглядит более «авангардно» за счет движения к меньшей «громкости» взять хотя бы графику стихотворений, почти везде лишенную интонационных примет); с другой стороны, уже упомянутая прозрачность местами сближает стихи Азаровой с работой Андрея Сен-Сенькова: «перед дождем / в пустыне / ниже летают / истребители», или: «lost and found / у меня там было упаковано море / скорее всего этот чемодан / он явно сочится сквозь / молнию». В то же время эта метафорическая игра, задействующая детали цивилизации и (в отличие от Сен-Сенькова) всякий раз строго центрированная вокруг одного образа, не является определяющей для поэтики «Календаря». Эти детали даже не нужны для того, чтобы ощущалось торжество стихии, природы в ее извечной категориальности: думается, что большие природные образы/мотивы здесь тонко соотнесены с идеей поворотов, милостей, ударов судьбы. На самом деле эти тексты, которые при всей их миниатюрности могут быть и эфемерно-летящими, и весомыми («мост / спицы воздуха» vs. «Бог / это свободное время»), почти не имеет смысла соотносить с другими поэтиками: Азаровой удалось с помощью внешнего принципа, сочетающего строгую рамку с рандомностью, создать особый жанр. Это подсказывает, почему стихи «Календаря» ощутимо отличаются от стихов «Соло равенства» и «Раззавязывания». Цитирую, разумеется, наугад:
птицы не фальшивят не умеютно некоторые друг друга учат (12 мая)Алексей Цветков. Песни и баллады. М.: ОГИ, 2014
Воздух
Новая книга Алексея Цветкова поначалу вызывает некоторые опасения: взятый в прошлом сборнике «salva veritate»5 курс на юмористический тон явно продолжен в первых стихотворениях «Песен и баллад»; не хотелось бы видеть переход Цветкова в лагерь иронистов иртеньевского склада, при всем к ним уважении. Ситуация выправляется уже через десяток стихотворений: Цветков вновь берется за кирку и вновь упорно бьет в одну точку проклятых вопросов о причине человеческой смертности и целесообразности человеческого существования: удары остры, злы и блестящи, хотя подобной работе свойственна и монотонность.
Очень любопытно здесь обращение к поэту, реминисценций из которого раньше в творчестве Цветкова мы не замечали, Александру Галичу: так, открывающая сборник «Баллада о солдате» отсылает к галичевской «Ошибке», а в «Угле зрения» есть почти прямая цитата из галичевской «Смерти Ивана Ильича» (ср. «двинул речь предместком и зарыли меня под шопена» с «Но уже месткомовские скрипочки / Принялись разучивать Шопена»). Причины, кажется, ясны: за те два года, в которые были написаны эти стихи, у русской поэзии появлялось все больше поводов для политического высказывания как выдержанного в прямом пафосе, так и опосредованного иронией. Такие высказывания встречались у Цветкова и в прежних сборниках, начиная со стихотворения «было третье сентября», но здесь их концентрация особенно заметна а может быть, это сказывается confirmation bias: мы читаем в книге то, что ожидаем прочитать.
Между тем важнейшим вопросом здесь остается допустимость того, что «чья-то плоть отучается быть / человеком которым привыкла»: лирический герой Цветкова уже столько раз переживал свою смерть (именно пере-живал: ведь говорит же он мертвыми устами из-под земли), что именно оно, несправедливое посмертие, стало в стихах Цветкова пространством дистопии земное существование, устроенное богом-троечником, впрочем, мало чем лучше, за исключением общения с теми, кто в конце концов наследует землю: животными («слонам и слизням бабочкам и выдрам / настанет время отдыха от нас», «по оттискам по отложеньям пыли / определят что мы однажды были <> мы так себя отважно защищали / что землю унаследовали мыши // бурундуки и мудрые микробы / что с оттисков теперь снимают пробы»). Этот топос научной фантастики, от Артура Кларка до Дугласа Адамса, и научно-популярной литературы в изложении Цветкова становится особенно убедительным в силу его всегдашнего пиетета к животным божьим коровкам («семиточечным бодхисатвам»), коту Шрёдингера и всему населению «Бестиария». Впрочем, общие предки обезьяны и человека тоже были милыми травоядными существами.
Александр Беляков. Ротация секретных экспедиций / Вступ. ст. В. Шубинского. М.: Новое литературное обозрение, 2015
Воздух
Вокзал Александра Белякова находится на полпути от Михаила Айзенберга к Алексею Цветкову; можно было бы говорить о точке Лагранжа, если бы не тот факт, что Беляков, несомненно, обладает собственной, и внушительной, поэтической массой и способен смещаться в том или ином направлении а часто и в третьем, непредсказуемом.
Предыдущая книга, «Углекислые сны», производила большое, но несколько сумбурное впечатление; нынешней книге пошла на пользу слегка подправленная хронологическая структура, благодаря которой мы имеем возможность наблюдать плодовитого поэта в его развитии. Белякову доставляет искреннее удовольствие с помощью сочной звукописи и богатых рифм заниматься «сопряжением далековатых идей», и такое же удовольствие должен пережить его читатель. В этом смысле стихи Белякова мгновенные проводники эмоции, производящие попутно физический эффект над ландшафтом, в которых разворачивается их действие, и не теряющие энергии; такое приращение энергии внутри стиха, обманывающее физику, признак работы сжатого смысла. Многочисленные физические аналогии здесь оправданны хотя бы потому, что естественно-научный дискурс (как и у Цветкова) в стихах Белякова занимает большое место, а сам он математик по первоначальной профессии (любопытно, что, как и другой поэт-математик, Сергей Шестаков, Беляков тяготеет к форме восьмистишия, весьма укоренившейся в современной русской поэзии).
Ближе к Айзенбергу здесь отвлеченная пейзажность («вящий воздух дрожит неистов / полон спящих парашютистов / на несущей его эмали / держат сущие вертикали // будто средства прямой защиты / за подкладку зимой зашиты / на свету проступили летом / в безопорном конспекте этом», «вот предмет без особых примет / посылает пространству привет»), ближе к Цветкову подкрепленные естественно-научным взглядом на мир сарказм и богоборчество: «творец не хочет быть персонажем / а мы обяжем», или:
Перед нами одна из самых развитых поэтических техник и повторим это одно из самых богатых оригинальных поэтических воображений. Оно сочетает две не радикально, но все же далекие традиции и обладает большим запасом риторических позиций: именно они в конце концов составляют неоспоримую индивидуальность.
Анастасия Зеленова. На птичьих правах. N. Y.: Ailuros Publishing, 2015
Воздух
В своем втором сборнике Анастасия Зеленова продвигается в сторону создания чего-то для российской словесности редкого: серьезной поэзии, с которой легко. Важные и для предыдущей ее книги мотивы детства и идущей из детства жалости-внимания к явлениям и существованиям («Старички и синички зимнего парка. / Как описать вас? Только не словом Жалко») роднят поэзию Зеленовой с текстами Виктора Боммельштейна и, несколько на ином уровне, Олега Григорьева.
«ничего важнее детства / так и не случилось» это заявление можно считать программным, но стихи Зеленовой нельзя назвать подражаниями детскому письму: это стихи очень умного взрослого человека, сохранившего в себе ребенка. С отчетливостью это обнажается в моностихах и фрагментах, задействующих восстановленные навыки непосредственного восприятия в словообразовании и метафорике («словосочетай меня», «день как жесткий карандаш») и переходящих в более отрешенные формы, близкие к афористике (и в полной мере пользующиеся возможностями звукописи): «смерть постарается не успеть», «а после короткой тьмы / опять мы». Откровенно игровые тексты здесь встречаются значительно реже, чем в «Тетради стихов жительницы», можно сказать, что пространство, на которое обращает внимание поэт, сужается и одновременно расчищается: парк, лес, лужа становятся театром невоенных действий и увеличиваются, как под гигантским микроскопом (микроскопом Бога?). Несмотря на ноты меланхолии, это одна из самых счастливых поэтических книг последнего времени, настоящая удача.