Но не собирал мой дед сокровищ на земле, а собирал их, согласно Писанию, на небе. И был, конечно же, наказан за свою доброту неоднократно и доносами, и склоками, и оговорами, и даже дожил до ситуации «Короля Лира Новосветловского уезда», когда родные дети пытались оставить его без крова. Скажу только, что доживал он последние годы в нашем с мамой доме.
Мама моя вполне годилась на роль Корнелии, и потому что была самой младшей из его восьми детей, и потому что любила его бескорыстно, без видов на наследство, которое взялись делить его старшие дети задолго до его кончины.
Эта история, запечатлевшаяся в моем детском сердце, должна была бы, казалось, меня чему-то научить. Ну, например, не доверять безоглядно людям.
Но не тут-то было. Наследственность, это не наследство, которое можно растратить или приумножить. И склонность у кого-то к накопительству, мздоимству или воровству, а у кого-то к обычаю кого ни попадя в дом зазывать, кормить-поить, пуховики взбивать это род болезни, трудноизлечимой
Не так давно я поняла, что жизнь меня так ничему и не научила. Видимо, голос крови сильнее голоса рассудка. И никакая ученость тут делу не поможет.
Это случилось, когда я услышала фразу, небрежно оброненную одной весьма ученой дамой, которой лично я неоднократно оказывала услуги гостеприимства теперь уже в своем лондонском доме: «Ваша доброта граничит с глупостью!».
Будем надеяться, что она имела в виду всего лишь мое искреннее побуждение принимать на постой кого-либо еще, кроме нее, единственно достойной внимания и остро нуждающейся в моей фамильной глупости тире гостеприимстве в тот некий по-житейски неуютный для нее момент.
Бог с ней, платившей мне неоднократно злом, весомым и конкретным. Теперь у нее тоже свой дом в Лондоне, бывают там всякие люди, глядишь, ей и вернется то, что она посеяла. Чего я, впрочем, не поймите меня превратно, ей не желаю.
Эта, мягко говоря, некорректная фраза ученой (по должности и виду деятельности) дамы (надо думать недоброй от большого ума) напомнила мне уроки, которые давным-давно мне пыталась преподать жизнь. Да, я оказалась неспособной и не внушаемой ученицей.
Пусты мои закрома вычищены подчистую.Все раздала сама.Что же я так лютую?Что ж я одна, как перст?Всхлипы на каждом вздохе.Что ж я не ставлю крестни на одном пройдохе?Склоки сведу к нулю,злые забуду свары новым Добром набьюпустующие амбары.Урок первый был получен мною в студенческие годы, когда КГБ города Казани (расположенное тогда на Черном Озере и известное многим по книге Евгении Гинзбург «Крутой маршрут») завело на меня нешуточное «дело». Достаточно сказать, а говорю публично я об этом впервые, что за мной, двадцатитрехлетней девицей, каждый день присылали машину с молодым (весьма привлекательным, как запомнилось) офицером (может он уже и генерал какой в нынешнем ФСБ!) и возили на допросы, которые длились не один час.
Я уже написала было прощальное письмо маме, и получила неожиданный ответ в том духе, что вот, мол, ты же хотела быть русским писателем, значит, должна быть готова к гонениям, страданиям и бедам. А я тебя не брошу, посылки буду высылать, сообщи только куда.
Были мы с мамой одни в целом свете, но тут и ежу стало бы понятно, что с такой мамой и мордовские лагеря не страшны!
Но, то ли директивы смягчающие пришли из центра по отношению к тем, кто читает запрещенные книги и, мало того, дает их почитать невинным и неразвращенным запретной литературой сокурсникам и коллегам по поэтическому казанскому цеху. Да и сами там пишут всякое-разное, пессимистически заразное! То ли просто проснулись в капитане КГБ, недавнем выпускнике филфака, добрые гены, но случилось непредвиденное и явно запретное.
Однажды следователь как бы нечаянно приподнял кипу бумаг на столе в поисках цитат из доносов и докладных записок в мой, разумеется, адрес. Сделал ли он это нарочно, теперь не узнать, но пока он показушно рылся в бумагах, я отчетливо увидела некоторые узнаваемые подписи под этими кляузами и оговорами! Вот уж не ожидала я в свои юные годы, что представляю такую опасность для общества
Это были подписи друзей, сокурсников и даже двух-трех (пусть им икнется) отвергнутых поклонников. Их-то хоть понять было можно.
То, что меня после университета никуда не брали на работу, то, что мне пришлось уехать в Москву и там тоже многие годы работать «за штатом», на вольных хлебах, которые никогда не были и не будут обильными. То, что долго не выходили мои книги, не выпускали за границу (даже в Болгарию, которая считалась едва ли не шестнадцатой республикой!), все это следствие необъяснимого единодушия малознакомых друг с другом людей, порой питавшихся с моей легкой руки не только студенческими бутербродами с колбасой, но и запрещенными текстами воспоминаний Надежды Мандельштам, к примеру. То есть пищей, как ни судите, духовной.
* * *
Разбить окно и выброситься прочь:там жизнь, там ночь раскинулись деревьяРазбиться в кровь,пуститься в стон и плач.Зато не в сон и не в безделье.И чтобы лист оберточной бумагиприлип к лицу, впитал холодный пот.И полежать в спокойствии и мраке,покуда боль пройдет.А можно так: повиснуть на сукувниз головойи сочинять поэмуЯ все, что не войдет туда, могураздать вокруг, как по кусочку хлеба да не возьмутИ беспричинных слезвдруг разгадать и устранить причину.Все можно бы, когда б не этот свист,не этот визг, что издают машины.И что же было дальше? А дальше было то, что главная доносительница, лучшая подруга, просто-таки писавшая регулярные отчеты о наших поэтических посиделках, во главе которых я (по мнению оперативников) и пребывала (как главный злодей и организатор, а это уже и «статья» покруче), она покаялась Объяснила, что ее склонили к сотрудничеству, что угрожали исключением из университета, а она первая в их рабочей семье получает высшее образование. К тому же, у нее старые и больные родители, надышавшиеся за свою жизнь свинцом в типографском полуподвале. Что ей кормить их будет нужно на старости лет, а без диплома никуда. Что она больше не будет
Говорю обо всем этом только потому, что я ее простила еще в те времена, а не сейчас, в безопасном и дальнем благодушии.
Видимо, во мне тогда проснулся дедушка с материнской стороны (как у Короля в «Обыкновенном чуде»). А вот если бы проснулась бабушка с отцовской стороны, то им всем, может быть, и не поздоровилось бы.
То есть пришлось бы мне (под влиянием уже дурной наследственности) написать доносы на самих доносителей! Чего, собственно, следствие и добивалось. Ибо им нужно было сколотить группу идеологических злоумышленников. А без такой группы дело «О салоне Лидии Григорьевой» распадалось и его пришлось закрыть за неимением веских и нелживых доказательств. Или просто новое поколение сотрудников КГБ, с высшим гуманитарным образованием, пыталось соблюдать видимость законности и презумпции невиновности.
Еще меня тогда, как я догадываюсь, спасла явная и, главное, бессмысленная ложь сочинителей доносов. В первый же день следователь, прямо как в кино, предложил мне закурить. Оказалось, что я не только не курю, но и страдаю от пассивного курения. Он был явно удивлен и для верности заглянул в бумаги.
Потом открылся еще один явный обман, потом откровенный оговор с моим невинным алиби в виде отсутствия в городе в момент якобы злостной, публичной антисоветской агитации.
После многих дней «доверительных разговоров» (кричал на меня и топал от злости ногами только полковник Морозов, которого, говорят, боялись и сами сотрудники) следователя все же осенило, что меня по-настоящему в этой, случайно выпавшей мне исторической эпохе, интересует не общественное устройство (царизм, коммунизм, брежневизм), а такая неопасная пустяковина, как изящная словесность в ее чистом виде. Хотя и за нее в древнем мире и языки вырывали, и глаза выкалывали, и на кол сажали. А уж в тридцатые годы двадцатого века