С 69-го года, мы бабушка Уля, Люсена, Марина и я жили в центре города, в однокомнатной квартире, на втором этаже новенькой хрущевки. Мама работала на заводе, ездить приходилось далеко, потому будили меня в пять утра перед началом работы, мама завозила меня в детский сад.
2
Люсену считали красивой; ее внешность, манеры, поведение вообще, соответствовали черкесским стандартам красоты и благонравия.
Будучи натуральной шатенкой, свои длинные волосы родительница моя подкрашивала хной, каждое утро укладывая в модную прическу, как у киногероинь того времени, с шиньоном и начесом. Она носила платья только из дорогих тканей: кримплена, японского шелка или бельгийской шерсти.
В те времена многочисленные светлогорские портнихи считали своим долгом сделать прямую строчку там, где просится выточка и заузить там, где нужно дать припуск. Мамочка же моя, с тонкой талией, большой грудью и крутыми бедрами, представляла из себя штучный экземпляр, как любила шутить ее подруга Зоя. Такую фигуру не могла обшить ни одна портниха, потому Люсена шила сама; платья сидели на ней идеально, подчеркивая каждый изгиб. Верхняя одежда мамы тоже состояла из приличных вещей, купленных в Закавказье. Но одежды было мало: одно платье на лето, одно на осень, зиму и весну; носилась одежда долго, годами; даже обувь. Сейчас это трудно себе представить.
Имея роскошную фигуру, тем не менее, Люсена не могла похвастать выразительным лицом. Возможно, такое впечатление складывалось от постоянного напряжения в плотно сжатых губах. Большие, красиво очерченные, подкрашенные в тон ситуации и гардеробу губы все же выдавали перманентное ожидание чего-то страшного.
Люсена всегда была словно на чеку, как хорошо тренированная породистая лошадка. А как иначе? Весь ее небогатый жизненный опыт доказывал, что в любой момент может случиться беда. «Что-нибудь ужасное», так она говорила.
Постоянное напряжение, возведенное в норму жизни, мама, само собой, транслировала и на семью. Слесарь завода и прирожденная отличница с фигурой Элизабет Тейлор своими точеными руками, с тонкими запястьями и безупречным маникюром, держала нас в ежовых рукавицах. В нашей крошечной квартире всегда царил идеальный порядок. Мы жили так, словно прямо сейчас к нам должны зайти посторонние; звонок в дверь и на пороге стоят двое родственников с покрытыми головами, например10.
Вестников смерти не приглашают войти, но все равно все должно быть идеально: ни одной немытой тарелки в раковине, никогда; нестиранной тряпочки или незастеленной постели; мятой или несложенной аккуратно вещи.
И, конечно, мы всегда были наготове одеться за три минуты и выехать, если надо То есть, готовы были мама и я; как передовой отряд своей семьи.
3
Но, как говорила знакомая психолог, из яблони грушу не сделать. Несмотря на все старания, мама не сумела привить мне свой перфекционизм. Я жила не зная, хорошо это или плохо, оставлять постель не застеленной, не умывшись поутру сесть за письменный стол, и сбрасывать одежду по ходу движения к дивану. Единственное, чему я научилась собираться за три минуты; если надо, конечно.
Этот минимум, было время, лишь усиливал мой внутренний конфликт могу же когда надо.
Пока мы с Мариной учились в школе, в семье работала только мама, денег едва хватало на самое необходимое; спасали мамина собранность и чрезвычайное трудолюбие. Жили мы скромно, воспитывали нас с сестрой сурово. Собственно, воспитание заменялось простыми тумаками; за любую провинность нас лупили сразу обеих и запирали в ванной комнате.
К счастью, совмещенный санузел не позволял долго держать нас взаперти. Доставалось же нам за все тапочки разбросаны, постель не сложена, посуда немыта. Влетало с ходу. Мама редко говорила с нами, словно она немая: она ни о чем не спрашивала и не давала советов; не интересовалась, как прошел день; не контролировала, делаем ли уроки, что задали на дом.
Единственное, что нам вдалбливали с малолетства никаких мальчиков.
Вы не можете позволить себе того, что позволяется девочкам из полных семей. Вы дети вдовы, с вас особый спрос, за любую оплошность вас сходу заклеймят, как порченных, непригодных для серьезных отношений.
Отсюда естественным образом следовал тотальный запрет на дружбу с мальчиками, распространившийся мной со временем и на девочек, из-за унизительных подозрений мамы в случае совместных с девочками походов в парк или в кино.
4
С другой стороны, нас и любили; никакие тумаки не могли затмить тепла, которое нам дарили. Забыв о личном счастье, мама безоговорочно посвятила себя семье и дому; заботясь о том, чем накормить, во что нас одеть, она всеми силами стремилась обустроить и наш быт.
Казалось, мама совсем не умеет расслабиться, «расстегнуть верхнюю пуговку», отдохнуть, посмеяться, заболеть, наконец. «Она живет, как ее туркужинские братья и сестры, трудящиеся от зари до темна. Но я не смогу жить как туркужинская родня. Нет, твердила я как мантру, я так жить не хочу; не могу, не хочу и не буду, бессмысленно».
Причина моего нежелания походить на мать крылась не в однообразии бытия, не в перегруженности его трудом напряжение возникало не там. Моя красивая, яркая, моя самоотверженно любящая мать всегда была печальной.
Мама, ну почему ты такая грустная?
А чему радоваться?
Ну как же, живем, все хорошо.
Ну и что? В любой момент может случиться что-нибудь ужасное
«В любой момент может случиться что-нибудь ужасное» я слышала в пять, пятнадцать, двадцать пять лет, всю жизнь. Так проявлялась мамина последовательность и постоянство во всем, даже в мыслях.
Но волен ли человек в выборе своих мыслей? Не для того ли моя мать жила с разбитым сердцем и постоянной драмой на лице, чтобы в конце концов во мне мог вызреть колоссальный внутренний протест. «Неужели жить так уж плохо? спрашивала я себя. Неужели мы созданы страдать? Разве не может человек пребывать в состоянии удовлетворенности всегда, независимо от внешних обстоятельств? Есть ли точка зрения или, может, то место, пространство, где ужасного просто нет, не существует?»
Осознанный поиск той самой точки зрения, начался лет в шестнадцать, но первые попытки понять себя, заглянуть в свой внутренний мир, и поработать там, начались намного раньше.
5
Пятиэтажная хрущевка, в которой мы жили, принадлежала транспортной компании. Пятиэтажка это шестьдесят квартир и столько же семей по 3-5 человек. Не так много, но, как всегда в моем случае, соседи, каждого из которых поименно знала моя Марина, для меня сливались в одну сплошную массу. Из этой массы я могла выделить всего несколько человек и то потому, что они неоднократно бывали у нас в квартире.
Из тех, кого я видела была одна девочка, Наташа. Она вторгалась в мой мир, оставляя в нем всякий раз глубоченные борозды. На год старше, коричневая худышка Наташа выходила во двор часто, но общались мы редко. Я любила играть в куклы и принцесс, шить и разыгрывать представления с переодеваниями в одном конце двора, в то время как Наташа предпочитала посиделки за большим струганным столом, на другом конце.
Стоило ей выйти на улицу, вокруг нее тут же собиралась толпа все хотели послушать очередной рассказ об очередной поездке на море, о проделках в летнем лагере, со свиданиями и поцелуями в ночи, об истериках перед родителями. Слушателями Наташи, в основном, были подростки, мальчики старше нас, и одна-две девочки-невидимки.
Я тоже иногда слушала рассказы Наташи и, глядя в ее большой слюнявый губастый рот, с большими, совершенно кривыми зубами, страшно завидовала ей: ее улыбке, даже этим кривым зубам, ничуть не портившим ощущения легкой непринужденности и веселья, которую она демонстрировала.