Он двигался в воде мощно и ладно, как огромная сильная рыба, «как кит»; волна, поднятая им, подхватила Норова и как будто немного снесла назад. Норова будто ударило током. В одну секунду он вдруг с пронзительной и обидной ясностью осознал свою физическую неполноценность. Он отдал этой проклятой хлорированной холодной безжизненной воде шесть с половиной лет, и если после всех усилий его, плывущего, просто сносило чужой волной, как щепку, как бумажный кораблик, значит значит, это не для него! Значит, ему нечего тут делать.
Это была его последняя тренировка; плаванье для него закончилось.
Через неделю Галька прислала к нему ребят из группы, выяснить, в чем дело. Сначала он хотел соврать, что заболел, но потом, набравшись духа, сказал, что плаваньем он больше заниматься не будет. В ответ на их удивленные расспросы, он, потупившись, объяснил, что понял, что не подходит для плаванья по физическим параметрам. Добиться он ничего не может, даже КМС не станет, а ходить просто, чтобы воду молотить, он смысла не видит.
Через два дня мальчик из группы принес ему записку в запечатанном конверте без марки, сообщив, что от Гальки. Сверху крупным старательным почерком было написано «Павлику», она никогда не называла его так. Он ответил мальчику, что прочтет позже, но он не прочел. Он не смог вскрыть конверт, ему не хватило мужества.
С тех пор он возил записку с собой, сорок лет, не в силах ни выбросить, ни прочесть. Конверт лежал в его петербургской квартире, среди множества бумаг, с которыми он не знал, что делать, и каждый раз, когда он на него натыкался, его обжигало давнее чувство вины.
* * *
Спал Норов мало, вставал очень рано; безмолвные темные предрассветные часы с трех до шести были его любимыми. Накануне он заснул позже обычного, приезд Анны разбередил его; но на ранний подъем это не повлияло.
Его повседневная жизнь подчинялась расписанию; в разные периоды оно менялось, но привычка к порядку оставалась. Теперь, когда ему не нужно было ездить на службу, он жил так: пробуждение, просмотр почты и работа с серьезными книгами, выписки, заметки; первый завтрак, прогулка с музыкой, второй завтрак; спорт, обед, опять работа с книгами; вечерняя длинная прогулка с прослушиванием аудиокниг уже полегче, мемуаров, биографий; чашка чая, карточные пасьянсы на ночь, он разбирал их в планшетке, уже в постели; пятичасовой сон. Во второй половине дня он практически не ел, он вообще ел мало, как и спал.
В быту он соблюдал правила, к которым мать приучила его с детства: холодный душ, ежедневная смена белья, порядок в вещах и на рабочем столе. Брился он теперь, правда, лишь раз в три дня; при нынешней моде это было совершенно прилично, но его матери это не нравилось, и перед встречами с ней он всегда тщательно выбривался.
Гулял он каждый день, несмотря на погоду; выходил еще до рассвета, а возвращался уже после восхода. Как правило, он сначала поднимался в гору, примерно с километр по узкой асфальтовой дорожке, с одной стороны от которой угрожающе нависала неровная каменная скала, а с другой круто убегал вниз склон холма, закрытый редкими деревьями и густыми кустами. За холмом был другой холм, и там еще один, и на нем дальними желтыми огоньками светился Кастельно.
Когда он вышел в холодную влажную темноту, небо было черно-лиловым, глубоким, сплошным и беспросветным, каким оно часто бывает по ночам в марте и апреле. Невозможно было разглядеть пальцы вытянутой руки; он ступал наугад, но фонарика все равно не зажигал. Невидимая дорога под ногами была неровной, но он знал ее и чувствовал, и двигался уверенно.
Перед самым выходом из дома, он надевал наушники, выбирал в своих записях классической музыки какое-нибудь произведение, включал и, открыв дверь, нырял в эту густую музыкальную темноту, как в бескрайнюю стихию, как в тайну. Он сливался с ней, растворялся в ней, бездонной, наполненной музыкой, и плыл в ней свободно, как кит. Это было особое непередаваемое ощущение, глубокое, волнующее мистическое. Сегодня он поставил третью симфонию Брамса, драматичную, но мажорную.
Наверху узкая дорога пересекалась с другой, более широкой, автомобильной. Можно было свернуть налево, и, описав длинный круг через лесопилку и Кастельно, вернуться домой, или нырнуть направо, на тропинку, проложенную специально для рандонистов, любителей лесных прогулок и двигаться между деревьев по склону холма. Когда светало, оттуда открывался завораживающий вид на окрестности. А еще можно было пересечь трассу и по петляющей узкой дорожке брести между лесов, виноградников и полей к развалинам старинной часовни и маленькому кладбищу. Здесь были бесконечные возможности для прогулок, и каждый раз он выбирал маршруты, как музыкальные произведения.
Сегодня он свернул направо, в лес. Под утро температура опускалась, сейчас было не больше пяти градусов, на нем была теплая куртка и легкая шапка бини. Зачем она прилетела, Кит? (В бесконечных мысленных диалогах и спорах с собой он обращался к себе так, как когда-то называла его Галька.) В ней чувствуется какое-то волнение, особое напряжение, будто она хочет что-то сказать, но не решается. Что именно, Кит? Не знаю, как будто, что-то важное Важное? У нее есть тайны, Кит? От тебя? Это что-то новое. Она действительно всегда была ясной душой, не очень тонкой, но прямой, без двойного дна, может быть, даже без особой глубины. Когда-то ты знал ее наизусть. Да, но прошло много времени, она могла перемениться Кто, Анна? Ну, нет, Кит, только не она. «Снегвсегда!».
После ее замужества ты оборвал переписку с ней. Не простил Гаврюшкина? Да, стыдно признаться, но не простил Почему стыдно, Кит? Потому что не сумел простить. А почему не простил? На то были причины Какие, Кит? Только честно? Я любил ее. Ты ее любил? Правда? Да. Еще как! Может быть, иначе, чем ей хотелось, не как женщину, но как самого близкого друга, как младшую сестру, даже немного, как ребенка, как дочь.
Постой, Кит. Но ведь ты ушел от нее, бросил. Уехал в свой Питер и Лыской звали! Так, кажется, выражалась одна из твоих домработниц? Пишите письма. Я уехал, потому что между нами начался интим! Если, конечно, можно назвать интимом то, что между нами тогда происходило в постели. Она лежала подо мной, неподвижная, одеревенелая, скованная. Не женщина, не любовница, а голый, худой персональный помощник, на которого зачем-то залез озверелый начальник. Да еще смотрела на меня своими ясными круглыми глазами. Никогда этого не забуду! Любой бы сбежал!
Зачем же ты это начинал? Да не я начинал, не я! То-то и оно, что эта дурацкая постель была мне совершенно не нужна! Я уклонялся, сколько мог, но ей так хотелось быть вместе везде, всегда! Она не понимала, что этим все ломает. Сближаясь, разрушает Она любила тебя, Кит. Да, знаю любила Как было этого избежать? То и плохо, что два любящих человека не сумели остаться вместе. Плохо и глупо. Черт!
На западе уже появился легкий просвет, серо-розовое сияние, будто кто-то медленно поднимал тяжелую черную глухую завесу. А на противоположной стороне неба, на востоке, ширилась и разгоралась рваная оранжевая полоса; поднималось солнце.
Ты был старше нее на пятнадцать лет, Кит, и в тысячу раз опытнее. Ты мог бы проявить терпение, пробудить в ней чувственность Если, конечно, в ней она имелась! Ты сомневаешься в этом? Очень. Ну, во всяком случае, ты был обязан попытаться, а ты не пытался. Не пытался, правда. Это же было после уголовного дела и отставки Внешне я держался, но по сути был тогда лишь мешком с костями. Мешком с переломанными костями, ни чуткости, ни нежности. Это был тяжелый период, больной. У меня о нем сохранились смутные воспоминания, разрозненные, ватные. Только некоторые сцены встают в памяти с необычайно яркостью. Хотя, пожалуй, лучше бы вовсе не вставали