Вот так странно и неожиданно мои мысли и воспоминания перетекли с улицы Луначарского в Находке на пору моего взросления, в 90-е Сумбурное, тревожное, бестолковое какое-то, наполненное неопределённостью и смятением время. Так уж совпало, что оно было таким и для страны в целом, и для тех, чей подростковый возраст пришелся на 90-е годы. Граница между солнечным и пахнущим морской солью детством и сумеречным заснеженным отрочеством пролегла в августе 1991.
Мне было уже 14 лет, и я прекрасно, в деталях помню те три-четыре странных, непонятных дня, когда все напряженно, затаив дыхание ждали, что же будет дальше. Время как будто бы остановилось. Всё словно замерло, и казалось, в воздухе повисла звенящая тишина и огромный пружинящий знак вопроса: Что? Что? Что теперь? Трясущиеся руки Янаева на телеэкране, непрерывная трансляция «Лебединого озера» вместо всех привычных передач И помню папину, брошенную в сердцах фразу: «Ну, уж нет, в колхоз картошку копать я больше не поеду!» Мы рассмеялись тогда с мамой. Мы с ней не так глубоко понимали, что к чему Папе, запоем читающему Довлатова и Солженицына в литературных журналах, наверное, всё было ясней. А потом, уже недели две спустя огромные цветные фотографии в журнале «Огонёк: колонны демонстрантов в самом центре Москвы, гусеницы танков и железные панцири бронетранспортеров на брусчатке Красной Площади, триколор, кроваво-красные гвоздики на сером граните мостовой. И ещё три молодых, красивых, светлых лица, широко улыбающихся с портретов в чёрной рамке: Кричевский, Усов, Комарь Я вспоминаю сейчас и снова чувствую ту вибрирующую во всём теле тревогу, переливающуюся то страхом, то восторгом, то гордостью. И помню ещё, как, придя в школу 1 сентября, мы, девятиклассники, обсуждали недавние события и с чувством превосходства смотрели на ребят, которые в те самые дни были с родителями на даче, без радио и телевизора, и пропустили абсолютно всё («Нет, ну как так можно!»)
И вот потом, после этого августа будто непрерывная зима Отключения света по вечерам, каждый вечер, на два-три-четыре часа, и уроки делаются при свечах. За окнами сыпется, кружится снег. После того, как уроки сделаны, извлекается из портфеля одолженная подружкой колода игральных карт, и начинается гадание: я дама Треф, Он валет Пик, и остальным тоже розданы роли. И каждый раз, когда в ответ на мой мысленный вопрос валет Пик выпадает на даму Треф, мое глупое сердце подпрыгивает и тает вместе с оплывающей свечой. Да, вот как-то так всё вместе: бурные перестройки в растущем организме, бурные преобразования в обществе (которые не совсем понимаются, но, тем не менее, остро ощущаются на уровне эмоций), и плюс к этому влюблённость. Тяжёлая, гнетущая, зататпывающая напрочь и без того низкую мою самооценку, потому что безответная, безнадёжная, абсолютно нелепая. Мальчик на два года старше, школьный красавчик: смуглый, черноглазый, с длиннющими, закручивающимися чёрными ресницами, с волнистой длинной чёлкой, и как он постоянно встряхивает головой, чтоб откинуть свою чёлку со лба «Любимчик Пашка». Да, он Пашка и есть. И на каждой школьной перемене я стремглав бегу вниз, с холл, чтобы увидеть, хоть краешком глаза, ведь он пройдёт, наверняка пройдёт, в своем модном пёстром пуловере в «гусиную лапку», намотав длинный шарф на шею, он почти на каждой перемене ходит за школу курить. И вот так и живу от перемены до перемены, а потом до того момента вечером, когда снова разложу на кровати чужие, с затёртыми краешками карты, и снова буду ждать, когда валет Пик выпадет на даму Треф. За окнами холодная проснеженная темнота. И София Ротару поет о снеге и о белых хризантемах
В один из вечеров, когда уж как-то особенно тяжело на душе, я набираюсь храбрости и рассказываю обо всём маме. Мне нужно поделиться с ней, не знаю, почему, но нужно. Может быть, потому, что она мама, самый близкий человек, и я же всё ей рассказываю, разве могут быть секреты от мамы? Я говорю, и слова такие неуклюжие, такие неточные, неверные (впрочем, слова произнесенные всегда такие, в отличие от слов написанных!) падают, как острые камушки, ранят меня. Мама слушает внимательно, с обычной своей лукавой, насмешливой улыбкой, которая светится сначала только в глазах, и только потом касается губ. Выслушав, смеётся: «Да пустяки! Всё это такая ерунда, пройдёт, не переживай!» Я тоже улыбаюсь, глупо и криво, киваю. А сама про себя не думаю даже, а просто знаю: не пройдёт, навсегда это, на веки вечные.
Мама тоже рассказывала мне о своей первой любви. Только не в школе она у неё случилась, а уже в институте. Молодой, интеллигентный, красивый преподаватель гистологии. Кстати, двоюродный брат известного режиссёра, снявшего потрясающий, гениальный фильм о войне «Летят журавли». В те годы, когда мама училась в Хабаровском медицинском институте, почти весь преподавательский состав был из Москвы и Ленинграда. И мамин молодой профессор тоже. Конечно, он был уже женат: с женой своей, тоже врачом, познакомился на фронте. Боевая подруга. Таких не бросают, даже ради юных и прекрасных студенток, которые тебя боготворят. А мама этого человека действительно боготворила. Наверное, это был единственный мужчина в её жизни, на которого она смотрела не сверху вниз, а наоборот
Она любила его все студенческие годы и потом многие годы после института, вплоть до его смерти. И думаю, что после смерти тоже. Не прошло. Идеальная любовь безответная, безнадёжная, на расстоянии вечная. Знал ли этот человек о её чувствах? Мама никогда не говорила однозначно, открылась она ему, или нет. Скорее всего, да. Потому что они общались и после того, как мама закончила институт, и после того, как она вернулась во Владивосток, и после того, как Он вернулся в Москву. Переписывались. А когда мама приезжала в Москву, они встречались. Но не в том смысле слова «встречались», которое принято сейчас. Виделись. Беседовали. Гуляли. И потом снова годы переписки. И вдруг, в одном из писем, Иосиф сообщает маме, что отпуск собирается провести в Грузии, и очень вежливо, деликатно, тактично, интеллигентно предлагает ей поехать с ним. Я представляю, очень хорошо представляю, что могла чувствовать мама, пробегая снова и снова глазами эти строчки. Это то самое чувство, когда стоишь на краю обрыва, а внизу такая невероятная красота, что дыхание перехватывает, и тебя так и тянет туда один шаг вперёд и раствориться в этом свистящем сияющем потоке, в этой гармонии. И ты наконец делаешь свой шаг один только шаг назад. Мама не приняла его приглашение. Зачем? Он женат. Она уже замужем, второй раз. Это всё неправильно. Не по-человечески. Ни к чему это. Нет. Он понял. И продолжал слать письма и поздравления к праздникам. Московский интеллигент, профессор, ветеран войны, красивый, как греческий Бог, мамина любовь на всю жизнь.
Когда мама вышла замуж за папу и появилась я, их переписка почти сошла на нет. А однажды мама увидела сон короткое, странное видение, словно кадры из кинофильма: она стоит перед открытыми дверями лифта, Иосиф там, в кабине, и двери две чёрные полоски медленно-медленно ползут друг к другу и, наконец, смыкаются, закрывая его лицо. Она написала письмо. И через пару недель ответ: конверт, надписанный незнакомой рукой. Внутри той же рукой, коротко, вежливо о том, что Его больше нет, что похоронен на Немецком. И подпись его жены. Каждый раз, когда мы с мамой бывали в Москве, мы посвящали один день поездке в Лефортово, на Немецкое кладбище. Мы искали его могилу. Так и не нашли.
3
Я ещё почти ничего не рассказала вам о папе. Хотя о нём мне больше всего хочется рассказать. Папа был моложе мамы на тринадцать лет: по тем временам разница в возрасте просто возмутительная. Впрочем, по тем временам в их браке всё было неприемлемым, неправильным, скандальным: и то, что мама была так намного старше, и то, что это был уже четвертый её брак, и то, что первого ребёнка она родила в сорок с лишним. Так вот, поскольку папа был значительно моложе, я всегда думала, что мамы не станет раньше, и я останусь только с папой, буду его, совсем старенького, водить под руку гулять, приносить ему вкусненькое по выходным. Я была уверена, что всю тяжесть маминой старости я разделю с папой. Увы, я ошибалась. И ещё, я никогда не думала, что мне будет так сильно папы не хватать.