Дядя! Чекý потерял!
За заставой, где свернуло шоссе в сторону, где отстали гремящие телеги и охватила тишина, простор и зной степи, опять почувствовал он, что все-таки самое главное на свете «дело». Эх и нищета же кругом! Дотла разорились мужики, трынки не осталось в оскудевших усадьбишках, раскиданных по уезду Хозяина бы сюда, хозяина!
На полпути было большое село Ровное. Суховей проносился вдоль пустых улиц, по лозинкам, спаленным жарою. У порогов ерошились, зарывались в золу куры. Грубо торчала на голом выгоне церковь дикого цвета. За церковью блестел на солнце мелкий глинистый пруд под навозной плотиной густая желтая вода, в которой стояло стадо коров, поминутно отправлявшее свои нужды, и намыливал голову голый мужик. Он по пояс вошел в воду, на груди его блестел медный крестик, шея и лицо были черны от загара, а тело поразительно бледно и бело.
Разнуздай-ка лошадь-то, сказал Тихон Ильич, въезжая в пруд, пахнущий стадом.
Мужик кинул мраморно-синеватый обмылок на черный от коровьего помета берег и, с серой, намыленной головой, стыдливо закрываясь, поспешил исполнить приказание. Лошадь жадно припала к воде, но вода была так тепла и противна, что она подняла морду и отвернулась. Посвистывая ей, Тихон Ильич покачал картузом:
Ну и водица у вас! Ужли пьете?
А у вас-то ай сахарная? ласково и весело возразил мужик. Тыщу лет пьем! Да вода что вот хлебушка нетути
За Ровным дорога пошла среди сплошных ржей опять тощих, слабых, переполненных васильками А возле Выселок, под Дурновкой, тучей сидели на дуплистой корявой раките грачи с раскрытыми серебристыми клювами, любят они почему-то пожарища: от Выселок осталось в эти дни только одно звание только черные остовы изб среди мусора. Мусор курился молочно-синеватым дымком, кисло воняло гарью И мысль о пожаре молнией пронзила Тихона Ильича. «Беда!» подумал он, бледнея. Ничего-то у него не застраховано, все может в один час слететь
С этих Петровок, с этой памятной поездки на ярмарку, Тихон Ильич начал попивать и таки частенько, не допьяну, но до порядочной красноты лица. Однако это ничуть не мешало делам, да не мешало, по его словам, и здоровью. «Водка кровь полирует», говорил он. Жизнь свою он и теперь нередко называл каторгой, петлей, золотою клеткой. Но шагал он по своей дороге все увереннее, и несколько лет прошло так однообразно, что все слилось в один рабочий день. А новыми крупными событиями оказалось то, чего и не чаяли, война с Японией и революция.
Разговоры о войне начались, конечно, бахвальством. «Казак желтую-то шкуру скоро спустит, брат!» Но скоро послышались иные речи.
Своей земли девать некуды! строгим хозяйственным тоном говорил и Тихон Ильич. Не война-с, а прямо бессмыслица!
И в злорадное восхищение приводили его вести о страшных разгромах русской армии:
Ух, здорово! Так их, мать их так!
Восхищала сперва и революция, восхищали убийства.
Как дал этому самому министру под жилу, говорил иногда Тихон Ильич в пылу восторга, как дал праху от него не осталось!
Но как только заговорили об отчуждении земель, стала просыпаться в нем злоба. «Все жиды работают! Все жиды-с, да вот еще лохмачи эти студенты!» И непонятно было: все говорят революция, революция, а вокруг все прежнее, будничное: солнце светит, в поле ржи цветут, подводы тянутся на станцию Непонятен был в своем молчании, в своих уклончивых речах народ.
Скрытен он стал, народ-то! Прямо жуть как скрытен! говорил Тихон Ильич.
И, забыв о «жидах», прибавлял:
Положим, что и музыка-то вся эта нехитрая-с. Правительство сменить да земелькой поровнять это ведь и младенец поймет-с. И, значит, дело ясно, за кого он гнет, народ-то. Но, конечно, помалкивает. И надо, значит, следить, да так норовить, чтоб помалкивал. Не давать ему ходу! Не то держись: почует удачу, почует шлею под хвостом вдребезги расшибет-с!
Когда он читал или слышал, что будут отнимать землю только у тех, у кого больше пятисот десятин, он и сам становился «смутьяном». Даже в спор с мужиками пускался. Случалось стоит возле его лавки мужик и говорит:
Нет, это ты, Ильич, не толкуй. По справедливой оценке это можно, взять-то ее. А так нет, нехорошо
Жарко, пахнет сосновым тесом, сваленным возле амбаров, напротив двора. Слышно, как за деревьями и за постройками станции сипит, разводит пары горячий паровоз товарного поезда. Без шапки стоит, щурясь и хитро улыбаясь, Тихон Ильич. Улыбается и отвечает:
Так. А если он не хозяин, а лодарь?
Кто? Барин-то? Ну, это дело особая. У такого-то и со всеми потрохами отнять не грех!
Ну вот то-то и оно-то!
Но приходила другая весть будут и меньше пятисот брать! и сразу овладевала душой рассеянность, придирчивость. Все, что делается по дому, начинало казаться отвратительным.
Выносил из лавки Егорка, подручный, мучные мешки и начинал вытрясать их. Макушка клином, волосы жестки и густы «и отчего это так густы они у дураков?» лоб вдавленный, лицо как яйцо косое, глаза рыбьи, выпуклые, а веки с белыми, телячьими ресницами точно натянуты на них: кажется, что не хватило кожи, что, если малый сомкнет их, нужно будет рот разинуть, если закроет рот придется широко раскрыть веки. И Тихон Ильич злобно кричал:
Далдон! Дулеб! Что ж ты на меня-то трясешь?
Горницы его, кухня, лавка и амбар, где прежде была винная торговля, все это составляло один сруб, под одной железной крышей. С трех сторон вплотную примыкали к нему навесы скотного варка, крытые соломой, и получался уютный квадрат. Амбары стояли против дома, через дорогу. Направо была станция, налево шоссе. За шоссе березовый лесок. И когда Тихону Ильичу было не по себе, он выходил на шоссе. Белой лентой, с перевала на перевал, убегало оно к югу, все понижаясь вместе с полями и снова поднимаясь к горизонту только от далекой будки, где его пересекала идущая с юго-востока чугунка. И если случалось, что ехал кто-нибудь из дурновских мужиков, конечно, кто подельнее, поразумнее, например Яков, которого все зовут Яковом Микитичем за то, что он «богат» и жаден, Тихон Ильич останавливал его.
Хоть бы картузишко-то купил себе! кричал он с усмешкой.
Яков, в шапке, в замашной рубахе, в коротких тяжевых портках и босой, сидел на грядке телеги. Он натягивал веревочные вожжи, останавливая сытую кобылу.
Здорово, Тихон Ильич, сдержанно говорил он.
Здорово! Шапку-то, говорю, пора пожертвовать на галчиные гнезда!
Яков, с хитрой усмешкой в землю, кивал головой:
Это как сказать?.. не плохо бы. Да капитал-то, к примеру, не дозволяет.
Будет толковать-то! Знаем мы вас, казанских сирот! Девку отдал, малого женил, деньги есть Чего тебе еще от Господа Бога желать?
Это льстило Якову, но сдерживало еще более.
О Господи! вздыхал, бормотал он дрожащим голосом. Деньги У меня их, к примеру, и в заведенье-то не бывало А малый что ж малый? Малый не радует Прямо надо сказать не радует!
Был Яков, как многие мужики, очень нервен, и особенно тогда, когда доходило дело до его семьи, хозяйства. Был очень скрытен, но тут нервность одолевала, хотя изобличала ее только отрывистая, дрожащая речь. И чтобы уже совсем растревожить его, Тихон Ильич участливо спрашивал:
Не радует? Скажи пожалуйста! И все из-за бабы?
Яков, озираясь, скреб ногтями грудь:
Из-за бабы, родимец ее расшиби
Ревнует?
Ревнует В снохачи меня записала
И у Якова бегали глаза.
Там нажалилась мужу, нам нажалилась! Да что отравить хотела! Иной раз, к примеру, остудишься покуришь маленько, чтоб на груди полегчало Ну и сунула мне под подушку цигарку Кабы не глянул пропал бы!
Что ж за цигарка такая?
Костей мертвых натолкла да заместо табаку и всыпала
То-то малый-то дурак! Поучил бы ее по-русски!
Куда тебе! Мне же, к примеру, на грудь полез! А сам как змей вьется!.. Ухвачу за голову, ан голова-то стриженая Ухвачу за пельки рубаху драть жалко!