Сначала от нас отделили всех женщин. Парализованные страхом, они, спотыкаясь, одна за другой побрели вперед. Сотни мужчин со слезами на глазах наблюдали за тем, как их жены, матери и дочери растворяются вдали. Матери и дочери судорожно держались за руки, словно подруги. Редкие серебристые волосы трясущихся старух блестели на солнце. Молодые женщины пытались успокоить младенцев, оравших от страха, или просто прижимали их покрепче к груди. В растянутой заплетающейся колонне женщины и девушки исчезли навсегда. Мгновение спустя бараки поглотили их, но детский плач слышался еще какое-то время.
К нам подошли четверо: двое офицеров высокий в золотистых очках, с бумагами в руке, и другой, с портфелем, а при них двое штурмовиков с ледяными лицами. Они встали по двое напротив друг друга. Мы должны были проходить поочередно через этот живой коридор. Мужчина с бумагами заглядывал каждому из нас в лицо и взмахивал рукой. Направо или налево. Остальные трое толкали жертву в том направлении, которое ей было указано.
Направо или налево. К жизни в рабстве или к смерти в газовой камере.
Те, кому суждено вернуться домой, еще узнают, что означало попасть налево. Но тогда мы этого не понимали. Судьбоносный момент пролетел незамеченным среди прочих.
Седых, больных, близоруких и хромых отправляли влево. Так значит, это «медицинский осмотр»? Спустя полчаса образовалось две почти равные колонны, левая и правая. Четверо немцев наскоро посовещались, после чего один из них встал между двух групп.
До лагеря десять километров пути. Вы, он указал влево, кто старше или слабее, поедете на грузовиках, остальные пойдут пешком. Если кто-то в правой колонне считает, что столько не пройдет, может перейти в левую.
Наступила долгая тяжелая пауза. Приговоренные и палачи глядели друг на друга. Объявление, сделанное таким естественным, отстраненным тоном, не вызвало ни малейшего подозрения. Лишь некоторые из нас удивились подобной снисходительности. Это было совсем не в стиле нацистов. Многие тем не менее решились перейти. Даже я непроизвольно сделал движение в ту сторону. Но тут мимо нас проехала одна из тележек с мертвецами. Ее колеса тарахтели в нескольких шагах от колонн. Заключенный, толкавший тележку, не поднял глаз, но я услышал его тихий голос:
Hier blieben! Nur zu Fuss! Nur zu Fuss! Не двигайтесь! Только пешком! Только пешком!
Он повторил это несколько раз, но лишь немногие разобрали его спасительное предупреждение. Я принял решение. Пеший переход страшил меня, но я все-таки остался скорее, повинуясь инстинкту, внезапно проснувшемуся внутри, чем словам товарища, толкавшего тележку. Я схватил за руку своего соседа, Писту Франка:
Стой на месте, шепнул я ему.
Он нервно вырвал руку и отошел. Другие тоже. Наша колонна заметно поредела. Эсэсовцы, усмехаясь, перешептывались и тыкали в нас пальцами. Когда те, кто предпочел перейти, отделились, нашу группу окружили два взвода охранников, вооруженных штыками. Мы отправились в путь.
Те, кто слева, так и остались стоять. Мы прошагали совсем близко от них. Там были Горовиц старый больной фотограф; Понграш фермер, выращивавший пшеницу; мастер Лефковиц, чей роскошный, доставшийся ему по наследству магазин мужской одежды на главной улице исправно поставлял мне шелковые галстуки и сорочки в годы безмятежной юности; Вейц хромой книготорговец; Порцаш тучный до невозможности джазовый пианист, который в самом модном кафе Суботицы воспроизводил последние хиты пусть и без технического совершенства, зато с безграничной самоуверенностью. Там, с опущенными уголками рта, потрепанный жизнью, с шестидневной седой щетиной, стоял Вольдман, преподававший венгерскую и германскую литературу в Королевской венгерской школе в моем родном городке. Хертеленди, полоумный карлик, которого все звали фронтовым дурачком неизвестно почему. Кардош, сердечник-адвокат из Сегеда[13]. Он был примерно моего возраста, мы уже четыре раза встречались на принудительных работах. Известный проныра, Кардош всегда умудрялся уклониться от тяжелого труда. В последний раз, прощаясь в Ходмезёвашархее[14], мы сказали друг другу: «Увидимся на следующем сборе». И теперь он стоял в своем ярко-желтом вельветовом «рабочем костюме», как сам его называл; в последнее время он не носил ничего другого. Его глаза лукаво блеснули из-под очков в роговой оправе, пока он провожал взглядом нашу колонну. Он явно думал, что сделал правильный выбор. С какой стати тащиться десять километров пешком!
Мы, остальные, шли вперед. Я вглядывался в лица знакомые и незнакомые. С кем-то мы раньше встречались, с кем-то нет. Десять, сто, пятьсот Грузовики уже заводили моторы. Красно-черно-белая решетка поднялась перед нами, и мы вступили на асфальтовую дорогу, которая тянулась вдоль бараков. Дула пулеметов на сторожевой вышке медленно развернулись в нашу сторону.
Тех, кто остался в левой колонне, мы не увидим больше никогда.
* * *
Охранники со штыками, окружавшие нас сзади, спереди и по бокам, беспощадно гнали колонну вперед. К чему была такая спешка? Одно мы понимали: вещей, оставленных возле вагонов, мы больше не увидим. Характерный для нацистов прием: ограбить людей, не вступая с ними в борьбу. Процедура куда более быстрая и что еще важнее, не требующая многочисленных формальностей. Меньше точек над «i» и перекладин на «t», меньше работы администрации. Венгерские ученики нацистов потели над бумагами, составляли списки и вели учет в ходе своих грабежей. Немцы значительно все упростили.
Мы проходили мимо бесконечных рядов унылых деревянных бараков. Марш был изматывающим; я запыхался, от холодного воздуха закружилась голова. Наконец мы увидели людей. За заборами из колючей проволоки заключенные в серо-синих полосатых робах из мешковины обслуживали гигантские грохочущие бетономешалки. Они шаркали деревянными башмаками не по размеру, из которых торчали стертые в кровь пальцы. Я не мог не хотел! представить себе, что через пару часов нам тоже прикажут избавиться от последних воспоминаний о доме: от одежды на наших телах.
На огромном поле, огороженном колючей проволокой, валялись остовы самолетов. Проржавевшие, они торчали из земли, устремляясь вверх; в стороны от них расходились клочья смятой обшивки. На остатках крыльев были видны эмблемы немецкие, русские, британские и американские. Кладбище самолетов производило здесь особенно пугающее и тягостное впечатление. Между бараками простирались неровные глинистые картофельные поля. Людей там практически не попадалось. Вот уже полчаса мы слышали только нетерпеливые окрики конвойных:
Los, los! Живее, живее!
Потом были рельсы, а за ними опять бараки. На этот раз по нескольку этажей. На одном я увидел деревянную табличку: Häftling Krankenhaus лазарет для заключенных. Стоя у входа, на нас таращился мужчина с рукой в лубках. Мы и не заметили, что дорога стала оживленнее.
И вот перед нами Аушвиц, где в деревянных бараках тысячи депортированных со всех уголков Европы теснятся по воле тех, кто сошел с ума от расовой ненависти.
Мы шли через перекрестки с указателями; на одном было написано «Блок 21». Люди, телеги, машины все было как в городе, только здания деревянные, а не каменные, и люди больше похожи на скелеты в полосатых униформах из мешковины. Вместо улиц «блоки», то есть один или несколько бараков под общим командованием.
Люди-скелеты перетаскивали балки, ящики и бочки, толкали ручные тележки. Грузовики обгоняли друг друга по прилегающим улицам. Все это напоминало какую-то гротескную пародию.