Ванюша, сынок родимый! Маманя, будто молодая, будто ей и не сорок лет, спрыгнула с крылечка, обхватила сына обеими руками, прижала к полной, мягкой груди. Хотела поцеловать не дотянулась: Иван был выше на голову. Всхлипнула.
Мамань, ты чё?! перепугался Иван. Чё плачешь-то?!
Это она от радости: сын с того света пришёл, ехидно пропела сеструха; она так и стояла подбоченясь на крыльце.
Иван махнул на неё рукой: сгинь, бесовка, сгинь! Но та лишь захохотала.
Из завозни выглянул дед с топором в руке. Иван махнул и ему, но приветствуя. Дед в ответ приподнял топорик и скрылся: он без дела не сидел.
А маманя всё не отпускала сына.
И верно, мать, прогудел Фёдор, неча его тискать: не перволеток, поди, а служилый казак. Ему опосля «холодной» побаниться надобно, а там и за стол.
Да я только показаться и переодеться, попробовал возразить Иван. Дело у меня
Подождёт твоё дело до завтрева. У нас другое, посурьёзнее будет.
Семейная банька была накануне, в субботу, но для узника, как назвал внука дед Кузьма, подтопили специально. Иван вздохнул и подчинился, хотя душа изнылась по красавице Цзинь. Ведь и фанза Ванов была всего-то в двух шагах от подворья Саяпиных, за стеною Китайского квартала, и отец Цзинь Ван Сюймин давношный приятель Кузьмы. Однако слово родителя закон, преступать его смертный грех.
После бани сели вечерять. Пришла бабушка Таня, принесла миску свежемалосольных огурчиков они так пахли, что голова кругом шла! Дед принёс из погреба банчок китайского спирта, развёл по-своему колодезной водой получилась водка-гамырка, немного вонючая, но мягкая. Маманя с Еленкой накрошили полный лагушок зелёного лука, дикого чеснока-мангиря, свежих огурцов, укропа, варенухи козлятины, яиц и картошки всё для окрошки с домашним квасом и сметаной. Большая сковорода грибной жарёхи и нарезанная кусками пахучая свежая аржанина что может быть лучше семейного ужина!
В час, когда вечерняя заря начала бледнеть, а узкий серпик молодого месяца засиял ярче, будто его только что начистили мелким песком и промыли чистой амурской водой, три казака Кузьма, Фёдор и Иван уселись рядком на лавке под раскидистым клёном, что рос у входа в огороды, трубочку перекурить да о жизни поговорить или просто подумать.
Ветка клёна легла на плечо деда, он погладил её узловатой ладонью:
Помню, помню о тебе, Любонька, и согнутым пальцем вытер уголок глаза. Пятнадцать годков будет нонеча.
Ни Фёдор, ни Иван ничуть не удивились его словам. Клён этот почти сорок лет назад сажали все вместе: Саяпины Кузьма, Люба и трёхлеток Федя, и Шлыки Григорий, Таня и трёхлетка Аринка. Во дворе Шлыков, что был рядышком, они посадили такой же клёнышек. За ради побратимства.
Первопоселенцы Благовещенска! Нет, не самые первые, те были солдаты и служилые казаки, кое-кто только-только успел обзавестись женой из каторжанок, а вот среди семейных с детьми пожалуй, первые. Кстати, Люба и Таня тоже были каторжанками, но их на венчание благословил раньше на три года сам генерал-губернатор Муравьёв. Да и придумка эта женить молодых солдат и казаков на каторжанках появилась после венчания Саяпиных и Шлыков. Хотя через столько лет кто уже об этом помнит?!
Венчание, само собой, было куда как важным событием и для Кузьмы, и для Грини ещё бы, ведь их невесты, Люба и Таня, были на сносях и вскоре родили, одна за другой, Федьку и Аринку. Но для народа гораздо памятнее тот солнечный день был оглашением указа царя-батюшки о переводе приписных горно-заводских рабочих в казачье сословие.
А Кузьма помнил всё и после смерти своей Любоньки то и дело подсаживался к клёну поговорить о тех давних временах, о побратиме и свате Григории. Не вслух молча. Иногда к нему подсаживались вдова и дочка побратима, ставшая любимой женой Фёдора и матерью Ивана и Еленки. Посидят, помолчат и расходятся по своим делам. Но иногда вдруг что-то прорывается в душе криком неслышимым, стоном тоскующим, и тогда из памяти, будто семечки из порванного газетного кулька, сыплются и сыплются милые сердцу воспоминания.
А иной раз дети приставали: тятя, маманя, расскажите что-нибудь занятное из вашей жизни. Потом внук и внучки полезли с тем же. А что сказывать-то? Жизня, она вся занятная, хоть и кажный раз иным боком. Вон Гриня Шлык сказывал, что его младшей дочке, Марьяне, больно нравилось, как её мамка генералу жизнь спасла.
Мамань, а тебе страшно было?
Не помню, Марьяша, я тогда об страхе не думала, потому как человеку смерть грозила.
А ежели б то не генерал был, а бродяга босоногий?
Пуля не разбират генерал али бродяга. И спасала я не чин генеральский, а человека.
Ну за генерала, поди, награда поболе.
А мне награда была самая великая: меня в больничку перевели, а там меня тятя ваш сыскал. Не будь такой награды и вас бы с Аришей не было.
Марьяша взвизгивала от восторга и кидалась Таню-маманю целовать. А та в ответ тискала последыша своего: опосля Марьяны в положение-то больше не входила[4], зато Аринка уже была брюхата Иваном они с Федькой, поди, лет с четырнадцати миловались. А и то, как не миловаться, когда с утра до вечера рядом, и рука сама тянется к потаённым и таким желанным местам?
Кузьма раскурил трубку, передал сыну. Тот затянулся пару раз и отдал Ивану. Иван тоже пустил струйку дыма и вернул трубку деду. После чего Фёдор раскрыл свой кисет и набил свою трубку. Иван сделал то же самое. От трубки деда раскурили свои и задымили.
Молчали.
Из недалёкого Китайского квартала долетал какой-то скандальный шум. Из далёкого городского парка доносились звуки духовой музыки: по воскресеньям там играл оркестр. В летней кухне Арина Григорьевна с матерью и дочкой мыли посуду и о чём-то негромко разговаривали.
Дак за что вы китайцам мурцовки дали? нарушил молчание дед, почёсывая рыжую бороду, в которой, похоже, не было ни единого седого волоска. У Фёдора и бороду, и чуб тоже рыжие пробусило инеем, а у деда нет!
Иван поперхнулся дымом и закашлялся. Онто думал, что про драку никто не вспомнит, и всё быльём порастёт.
Дед терпеливо ждал, пуская дымок самосада.
Сами напросились, откашлявшись, просипел Иван. Захотелось им казакам головы отрезать, а баб казацких себе забрать.
Ишь ты! Поделом, значит, получили. Токо ты, Ванёк, ходи сторожко. Они людишки злопамятные
Ну не все ж, возразил Иван. Вон Сюймин, какой же он злопамятный?
Ван Сюймин, сапожных дел мастер, был закадычным другом деда Кузьмы. Его семейство жена Фанфан, дочка Цзинь и сын Сяосун жило неподалёку: в Китайском квартале у них был свой двор две фанзы с переходом и крохотный садик. Ваны дружили и с Саяпиными, и со Шлыками, вместе отмечали праздники: русские у казаков, китайские, соответственно, у Ванов. Ну и молодёжь друг друга не сторонилась: у Ивана и Цзинь закручивалась любовь, Еленка с Сяосуном сызмала играли вместе.
Сюймин добрейшей души человек, согласился дед Кузьма. Можно сказать, редкостный.
Вот видишь! А злопамятных и середь русских полно.
Не полно, однако ж имеется. Но русские злы, да отходчивы, злопамятных мало.
Хватит, батя, считаться, сказал Фёдор. Он огляделся, нет ли поблизости лишних ушей, и продолжил вполголоса: Есть дело посурьёзней. Мне атаман поручил набрать полсотни добровольцев и пойти в Сунгари. По́мочь охране требуется. Вот и Ванюшку возьму с собой.
Какой же он доброволец? ухмыльнулся дед. Он теперича рядовой казак Первой сотни Амурского Первого казачьего полка.
Это атаман решит. Даст отпуск и вся недолга.
Бать, а Пашку с Илькой возьмёшь? обеспокоился обрадованный новостью Иван.
Тихо ты! Ильку возьму, а Пашку Фёдор затянулся, пустил дымок и покрутил чубатой головой. Он же хромой.
В седле сидеть может не хуже других, заступился Иван.