Посчитав, что брату лучше не знать о таинственных снах и заговорах, которым Любашу научила бабушка Матрёна, она кивнула и промолчала. Данилке-то всё равно было, хоть на помеле станет Любаша над Покровкой летать, да чем меньше братец ведает, тем лучше.
Вместе поднялись они на крыльцо, Данила толкнул дверь.
У стола суетилась, порхала Федотья: грибки солёные, блинцы с мёдом, огурчики хрусткие, варенья. Пустого места нет на столе, всё занято разносолами. Тут не нужно быть семи пядей во лбу, чтоб понять: гость в доме, намыла кошка Белянка званца. А вот и сам гость, у окна сидит в углу, ждёт, когда к столу позовут. Да всё зыркает по сторонам. Как чёрный ворон в ласточкином гнезде, чернобородый, черноглазый отец Влас. Частенько он вечерком захаживал, особливо, когда отца не было: отец таких посиделок не любил, а вот мать, казалось, только их и ждала. То-то матушка суетится: на весь вечер теперь разговоров будет да пересудов, кто живёт в селе нечистиво да неправедно, а кто Богу угоден и светел духом. И цитатами сыпать станет к месту и не к месту, всю Библию изложит. Станет отец Влас батюшкину медовуху попивать (а что, не пятница же и не среда), а Любаше кусок в горло лезть не будет.
Явилась, горемычная. Я уж думала, не дождусь тебя.
Я у Стешки задержалась, заговорились пролепетала Любаша, опустив взгляд в пол.
Сплетничали небось, волю злым языкам давали, подал голос из угла отец Влас. И взгляд бросил недобрый: припомнит Любаше на исповеди, что речи вела пустые, заставит каяться да молиться. Было уж то не раз, и выходила Любаша из церкви, едва сдерживая слёзоньки, горько на душе было. А ведь исповедь она для того человеку дана, чтоб очищалась душа, омывалась собственным раскаянием, да только камень всякий раз наваливается, душит после той исповеди.
Матушка неодобрительно покачала головой и погрозила пальцем:
Вот посажу тебя на хлеб и воду, будешь у меня денно и нощно поклоны бить вон в том углу. А то у неё то сны на уме, то гадания. Как со свечкой у зеркала сидеть, валенок за забор кидать да у прохожих имя спрашивать, так она первая. А как хлеб испечь да бабке шить помочь, так сразу к Дуньке или Стешке убегает, только подол и мелькнул.
Отец Влас зацокал языком, полыхнул горящими угольками:
Леность это, грех тяжкий, встал с лавки, поправил рясу, направился крадущейся кошачьей походкой к Любаше, мать твоя и так в поте лица трудится на благо отца твоего и детей своих. Негоже лениться. Ты бы вместо того, чтоб к Стешке бежать, стол бы матери помогла накрыть, воды бы натаскала, скотину б напоила.
Любаня не смогла сдержать праведного гнева, резко вздёрнула подбородок:
Знаю, батюшка. Но не ленюсь я, можете у бабушки Матрёны спросить. Всё делаю, что скажут. И скотину уж я напоила, всё успела.
Не выдержал и Данила:
Уж кем-кем, а ленивицей мою сестрицу назвать нельзя, всё как пчёлка по дому кружит, и стряпает, и чистоту блюдёт. Да давайте же к столу, вечерять будем. Любанька, помоги-ка матери!
Спрячь под периной, шепнула Любаша, сунув Даниле в руку травы, не потеряй ничего.
И засуетилась, побежала в клеть за кувшином с квасом, рушники чистые бросилась доставать. Ну как такую в лености упрекнёшь?
Сели. Отец Влас сотворил молитву, благословил стол, пожелал доброй дороги отцу, что вёл обоз под Новгородом. Данила уж и слушать устал: всё об одном твердит поп да об одном. Что милостив Господь, да гнев его страшен, что напускает он соблазны на человеков, чтобы силу их и слабость испытать
А матушка всё с Любаши глаз не сводила, видно, почуяла что-то. Да как встрепенулась, прервала его речь:
А где это ты, дочка, бусы свои оставила? Батюшка в последний приезд подарил, красивые. Потеряла что ль где-то?
Любаша потянулась было к груди, да уж и так поняла, что сколько не ищи, не найдёшь гладких алых бусин слетело ожерелье, потерялось где-то в лесу. Отлила кровь от щёк, забилось сердце, затрепетало.
Монисто Стешкино примеряла, да сняла. Заберу завтра. Небось в горнице на лавке и оставила, да ничего, Стешка уж спрятала куда-то в надёжное место
А у самой голосок-то дрожит, как паутинка на ветру.
Мать забурчала:
Смотри-ка, разбрасывается украшениями, там забыла, тут забыла. Отец вон ночей не спит, соль да ткани возит, чтоб дочь барыней тут ходила, а она разбрасывается подарками. Благо, обновки все я в сундуке храню, такой только дай что новое, тотчас в ветошь превратит.
А я говорил, Федотья Семёновна, девице лучше бы не себя украшать, а душу свою бессмертную. Тело оно что: износилось, истрепалось, в могилу легло. А душа, она вечная. Вот о ней надо думать, молитвами грехи искупать. Тогда-то, как Бог мудрости даст, и ценности мирские не нужны будут, лишь духовное благо станет сердцу милым. И сразу серьёзнее Любаня станет, ума в голове прибавится. Бог даёт разум, черти отбирают, ведомо то.
Федотья Семёновна перекрестилась и оживлённо покачала головой, сверкнув глазами:
Вот как раз девчонке и урок будет. Пусть к исповеди готовится, расскажет вам да покается, что только об украшательствах телесных и думает, ленится да матери не слушается. Может пристыдится тогда, одумается.
Правильно, правильно, готовься к исповеди, Любушка, промурлыкал отец Влас, и стало Любаше не по себе. Встала она из-за стола даже не надкусив ничего, не пригубив.
Хорошо, матушка. Пойду бабушке огурчиков и блинцов отнесу. Прихворала она что-то, с обеда уж лежит.
Ступай-ступай, горемычная.
Едва Любаша скрылась, как за стеной раздалось:
За что вы её так, матушка? Не заслужила она такого. Ещё и при чужом человеке.
А нам отец Влас не чужой, Данила, он нам ближе кровного родственника, Федотья похлопала кого-то по руке, и это был явно не Данила, он за душой следит, по пути истинному ведёт. Пусть знает он о наших грехах, чтоб ведал, куда нас вести дальше.
Данила не стал спорить, но вскоре тоже вышел из-за стола. Пошёл в сенцы, посмотрел в окно. Сгустился сумрак над лесом, потемнело небо подкрадывается ночь, мягко стелет синюю перину.
Сзади кто-то подкрался (кошка ли, домовой?), но, услышав всхлип, Данила решил не оборачиваться. Не бросится он вот так сразу девку неразумную утешать, пусть знает, что провинилась. А хочется-то как, с детства сестрицыных слёз Данила не выносит, лучше бы сам ударился аль поранился, чем на её боль да горе глядеть.
Данилушка, братец, потеряла я ожерелье, матушка меня испепелит, если завтра не принесу, прошептала Любаша, и разрыдалась тихонько, тоненько.
Тщ, молчи, глупая, сама виновата. Кто тебя просил к реке тащиться? Там небось и выронила, когда осотницу свою вытащить пыталась, Данила скрестил руки на груди, но к сестре всё же обернулся. Маленькая такая, жалкая, сарафанчик белеет в темноте, а личико ещё белее. Глупая ещё совсем, девчонка, пусть и невестится. Как такую не защитить, как такой не помочь?
Прошу тебя, Данилушка, сходи к реке, заливалась слезами сестра, ведь не даст матушка мне житья, коли узнает, что в лесу потерялось ожерелье. И буду я потом до старости отбивать поклоны да каяться, что соврала ей да ещё и колдовать хотела, не даст мне покою она и ворон этот её чернорясый.
Отца Власа Данила тоже недолюбливал. Не мог не видеть, что сдружился поп с матерью, и оттого радости в их доме не прибавилось: стала мать отца да Данилу укорять, что живут не так да не эдак, а вот отец Влас то говорит, да вот так сказал. Мечтал всё Данила, когда ж его отец с собой в извоз возьмёт, да было боязно Любашу тут одну оставлять. Изъест её мать, язык у неё без костей.
Что ж, сходить ночью к реке да попытаться нащупать на дне ожерелье от него не убудет. До утра ждать опасно: может далеко течением унести, а так ещё может и повезёт, коли оно прям у берега упало. Глядишь, в следующий раз Любанька и подумает прежде, чем плестись за колдовскими травами для очередного гадания. Но всё же надо с бабкой Матрёной поговорить построже, негоже девке голову дурить. Не хватит у девки духу знахаркой быть, робкая она, слабенькая. Матери вон слова поперёк сказать не может, а видит Бог, иногда бы стоило.