Утром, перед уходом, мы одарили тетку гостинцем из Индонезии, пачкой копи-лювак, у Бона в сумке их лежало четыре штуки. На эту мысль нас навел какой-то подельник Шефа, который принес нам накануне отъезда подарки для начальника три пачки копи-лювак. Шеф обожает этот кофе, сказал подельник. Подергивающийся нос, жидкие усишки и расширенные зрачки делали его похожим на нарисованную на пачке крыску, ну или тогда мне так показалось. Шеф специально его попросил, сказал подельник. Мы с Боном наскребли денег и в аэропорту купили четвертую пачку копи-лювак, той же марки, и теперь вручили ее тетке.
Когда я рассказал ей, что лювак, она же пальмовая куница, ест плоды кофейного дерева, а затем ими же испражняется, потому что в ее кишках они как-то гастрономически перевариваются, тетка расхохоталась. Было вообще-то обидно. Копи-лювак был многим не по карману, тем более нам, беженцам, и уж кто-кто, а французы могли бы и оценить процеженный через куницу кофе. Если вспомнить, что в числе их гастрономических предпочтений есть мозги, требуха, улитки и тому подобное, то французам за их героическое стремление съесть всякую часть от всякого животного стоило присвоить звание почетных азиатов.
Несчастные крестьяне! она наморщила нос. Вот так способ зарабатывать себе на хлеб. Однако поняв, что совершила faux pas, тетка быстро прибавила: но вкус, наверное, восхитительный. Завтра утром я сварю нам по чашечке точнее, нам с тобой.
Она кивнула мне, потому что завтра утром Бон уже будет у Шефа. Бон же, которого отрезвило утро, уже не заговаривал о вставшем между ними сатане, верный признак того, что Город Огней уже пролил на него капельку света. Тетка тоже ничего не сказала, вместо этого снабдив нас указаниями, как пройти к станции метро «Вольтер», находившейся в квартале от нас, оттуда мы сможем добраться до Тринадцатого округа. Там был Азиатский квартал, Маленькая Азия, о которой в лагере для беженцев ходили самые разные истории и слухи.
Хватит реветь, сказал Бон. Ты эмоциональнее любой женщины.
А я не мог сдержаться. Лица, лица! Окружавшие нас люди напоминали о доме. Их было довольно много, но не так много, как в чайнатаунах Сан-Франциско или Лос-Анджелеса, где почти каждый был азиатом. Вскоре я выяснил, что французы начинают нервничать, когда небелые люди собираются чуть больше чем по двое. В итоге Маленькая Азия встретила меня хоть и не подавляющим, но выдающимся количеством азиатских лиц уродливых, заурядных, но все равно радующих глаз. Среднестатистический человек любой расы обычно нехорош собой, но если чужое уродство лишь подкрепляет наши предрассудки, то некрасивость соплеменников всегда утешает.
Я утер слезы, чтобы лучше видеть наши традиции и обычаи, которые хоть и казались тут чужеродными, однако же все равно согревали наши сердца. Я имею в виду шарканье, которое азиаты предпочитают ходьбе, и как нагруженные покупками жены кротко плетутся за вышагивающими впереди мужьями, и как один такой образчик куртуазности высморкался, зажав пальцем одну ноздрю и с силой извергнув ее содержимое через другую и едва не попав выстрелом из носа по носкам моих ботинок. Да, гадость, зато эту гадость легко смоет дождем, чего не скажешь о скомканной салфетке.
Наш путь лежал в магазин импорта-экспорта, который извещал о своих намерениях на французском, китайском и вьетнамском, а среди оказываемых здесь услуг значилась отправка посылок, писем и телеграмм, то бишь доставка надежды голодающим. Клерк, сидевший за прилавком на стульчике, хрюкнул что-то в знак приветствия. Я сказал, что мы пришли к Шефу.
Нет его, ответил клерк подельник нам говорил, что он так и скажет.
Мы с Галанга, сказал Бон. Он нас ждет.
Клерк снова хрюкнул, сполз со стула так, чтобы не растревожить геморрой, и скрылся в проходе между стеллажами. Через минуту вернулся и сказал: вас ожидают.
За прилавком, за стеллажами, за дверью оказался кабинет Шефа, благоухающий лавандовым освежителем воздуха, устланный линолеумом и украшенный календарями с половозрелыми гонконгскими пинап-модельками в затейливых позах и деревянными часами, похожими на те, что я уже видел в лос-анджелесском ресторане моего бывшего начальника из Особого отдела, Генерала, человека, которого я предал и который в ответ предал меня. Я, правда, влюбился в его дочь, но в Лану бы всякий влюбился. Я до сих пор тосковал по ней, как мы, беженцы, тоскуем по родине, в форме которой были вырезаны деревянные часы. Теперь же наша родина бесповоротно изменилась, да и Шеф тоже. Когда он встал из-за своего металлического стола, мы его едва узнали. В лагере беженцев он был таким же истощенным оборванцем, как и все остальные: дрянная стрижка, на единственной рубашке под мышками и между лопаток коричневые пятна от пота, всей обуви пара хлипких шлепанцев.
Теперь на нем были мокасины, брюки со стрелками и рубашка поло, повседневный наряд городской, западной ветви гомо сапиенсов, подстриженные волосы уложены на пробор, такой ровный, что во впадинку можно уместить карандашик. У нас на родине он имел значительную долю от оборота риса, газировки и нефтехима, не говоря уже о некоторых товарах, бывших в ходу на черном рынке. После революции коммунисты избавили его от лишнего богатства, однако эти прыткие пластические хирурги отсосали у нашего котяры слишком много жира. Боясь, что помрет с голоду, он сбежал сюда и всего за год вернул себе звание бизнесмена и упитанный облик состоятельного человека.
Так, сказал он. Вы привезли товар.
Мы исполнили мужские ритуальные танцы с объятиями и похлопыванием друг друга по спине, после чего мы с Боном подтвердили свое положение обезьян, стоящих на низших ступенях иерархии, вручив альфа-самцу наше подношение три пачки копи-лювака. Все это мы отпраздновали французскими сигаретами и Rémy Martin VSOP, который мы пили из коньячных бокалов, ложившихся нам в ладони как груди совершеннейшей формы. Последние пару лет я не пил ничего изысканнее рисового самогона, от которого люди слепнут, и когда мой язык воссоединился со своей истинной любовью (одной из) коньяком, на глаза навернулись слезы. Шеф ничего не сказал. В лагере для беженцев он, как и Бон, много раз видел меня плачущим. Кто-то корчился от малярии, я же трясся от приступов внезапных рыданий, и от этой лихорадки я так до конца и не излечился.
Когда мой язык пришел в себя после встречи с пышным, червонным коньячным телом, я шмыгнул носом и сказал, что никогда не угадал бы в Шефе ценителя кофе, сваренного из выпростанных куницей зерен. Тот, умело сымитировав на лице улыбку, вскрыл канцелярским ножом пачку кофе и вытряхнул на ладонь лоснящееся коричневое зерно, которое влажно засверкало под настольной лампой.
Я не пью кофе, сказал он. Чай да, а вот кофе для меня крепковат.
Мы поглядели на несчастное зерно, которому в пузико уперся канцелярский нож. Шеф покрутил зерно, зажал его между пальцами и осторожно поскреб ножом. Под коричневыми чешуйками показалась белизна.
Краситель растительный, сказал он. Не отравишься, даже если занюхаешь.
Он вскрыл вторую пачку, вытряхнул зернышко и поскреб краску, из-под которой опять показалась белизна.
Товар надо проверить, сказал он. На подельников надежды нет. Правда жизни, проверено на себе: не надейся на подельника.
Он небрежно вытащил молоток из ящика стола, как будто ящики стола для того и нужны, чтобы там лежали молотки, и легонько постучал по зернышку, которое тотчас же рассыпалось в порошок. Он окунул в коричневатый порошок палец, облизнул его. От одного взгляда на его розовый язык у меня задергался большой палец на ноге.