У чэмсфордского вокзала он взял напрокат автомобиль, про себя кивнув его названию («Vauxhall»), и дольше, чем предполагал, проплутал по часто ветвившимся дорогам, то и дело сбиваясь с пути и останавливаясь, чтобы свериться с картой. Больница оказалась трехэтажным желтым зданием, к которому нельзя было подъехать ближе чем на полверсты. Десна оттаяла еще в аэроплане и теперь ныла. Надев, как он обещал Ане, подрясник, он медленно шел от стоянки через парк, поминутно наведываясь языком в ложбинку между десной и щекой, с тоской обдумывая темы предстоявших разговоров и наперед разучивая возможные гамбиты. Дорожку вразвалку перешел тучный гусак, подпрыгивая и иногда всхлопывая крыльями.
О чем говорить? Они давно не виделись, давно, как говорится, вращались в разных кругах. Еще в поезде он решил, что будет просто делать заранее подобранные «по списку» вопросы. В каждой части разговора самым трудным будет первый вопрос, задающий тему и тон, ибо приходится сдвигать с места инертную массу молчанья. Дальше должно пойти легче, и наводящими и уточняющими вопросами можно переключать скорость, подталкивать в паузах, выводить из тупиков в отступления и направлять к воспоминаниям, а когда тема начнет иссякать, то вопросом-стрелкой переводить на другие рельсы. Так и полдня пройдет. Начать как-нибудь проще, непринужденнее, например «Ну как вы? Разсказывайте, давно не виделись». Нет, это выйдет наигранно. Он, по словам Даримихалны, плох, «и вообще» на ладан дышит, хотела она, наверное, сказать. Нейропатия. Или нефропатия? Просто «как вы себя чувствуете», и потом что-нибудь постороннее: посетители, погода (нет, это не годится), политика (выборы?), Пушкин (его занятия и т. д.), прошлое (это лучше всего: спросить о его детстве, ничего, в сущности, ведь не знаю, тут просторное поле). Предложить призвать попа, как Аня просила? Но с какой стороны к этому подойти? Нужен повод. Главное, стараться смотреть в глаза, не пристально, но и не отводить в сторону.
Ему была указана тридцать шестая палата в конце коридора на последнем этаже. Палата оказалась угловая, о двух окнах. Широкая кровать, у кровати справа четвероногий ходунок, по другую сторону кресло, круглые часы на стене и под ними огромный отрывной календарь. Без четверти четыре.
Он ожидал найти «дядю Нила» исхудавшим и небритым, а нашел хотя и небритым, но одутловатым, с сильно поредевшими волосами, в очках в черной оправе с толстыми стеклами. Рука была слабая и влажная. Белая больничная рубашка в мелкий горошек, в которой он полулежал на подушках, при ближайшем разсмотрении была в желтых и розовых пятнах на груди.
Не вдруг узнав Митю, Николай Львович долго молча вглядывался в него, но, узнав, как будто даже обрадовался. Митя положил было на одеяло купленные в Чэмсфорде тюльпаны и большую грушу, но передумал и перенес их на белый, похожий на рояльный табурет и, сев в кресло, сказал приготовленную первую фразу.
«Скверно, сам небось видишь. Краше в гроб кладут». Митя вспомнил, что Николай Львович имел обычай говорить просторечными присловьями и вставлять более или менее темные цитаты. «Да. В голове дребедень, вижу плохо, ходить без этого (он кивнул в сторону ходунка) не могу, половину пальцев вот отняли».
Митя невольно посмотрел на руки Николая Львовича, и тот, словно поймав его взгляд на ошибке, положил одну под голову, а другой подтянул на себя одеяло, из-под которого выглянула толсто забинтованная укороченная ступня.
«Прикован к постели, дурацкий, в сущности, и гадкий русский штамп, вроде безвременной кончины. Не прикован, да, но»
«Кто бывает у вас?» «Никого. Даша была, но это еще в прошлый раз, кажется». Николай Львович неожиданно оживился и сел в постели, подоткнув под спину подушку. «Тут целая делегация была, всё мои почитатели. Демонстрация под окнами, сбор подписей в мою защиту, чтобы выпустили. Да. Уговаривали ехать в Москву. Я отказался и просил их разъехаться, но все-таки они начали какую-то кампанию. Из-за этих благонамеренных дураков меня могут вытурить из Англии. Тут решили, что я спятил», сказал он без перехода и перерыва. «Заметил номер палаты? Приходила и женщина-психолог, ну и пошли обыкновенные идиотские вопросы. Который теперь час, какой сегодня день недели, какое у нас тысячелетье на дворе, да не вижу ли чего-нибудь, не слышу ли чего то есть того, чего она не может слышать. А некоторых мучает, что летают мыши. Да. Я, разумеется, подыгрываю, как мышка кошке. Говорю: год у нас теперь палиндромический, первый и последний в этом веке. Она кивает как дура, а сама не понимает ни аза. Раз встал и раскрыл оба окна, проветрить, тут воздух пахнет смертью. То сестры не дозовешься, а тут какой галдеж подняли! Прибежали, как в избу дети, и врач, и сестра, и Катя, и санитар. Хотели на первый этаж переводить, но я их уговорил. Но окна задраили».
Митя решил, что вот теперь удобно и уместно будет переменить направление разговора. «Н-да А что ваши занятия Пушкиным? Разскажите, я ведь очень смутно знаю, только слышал, что вы в архивах тут нашли что-то новое» Но Николай Львович не обнаружил никакого интереса к этой теме и даже как-бы помрачнел. «Пустое, я этим давно не занимаюсь, разсказывать нечего». Митя никак не ожидал, что так скоро заедет с Пушкиным в тупик, и, от смущенья и чтобы найти какой-то проход, вдруг вспомнил мелькнувшую давеча мысль: «А вот скажите, его дядя когда он Тут он слегка оступился, но тотчас выправился: и где похоронен?» Николай Львович неожиданно засмеялся, снял очки и аккуратно положил их несложенными дужками вверх в раскрытый футляр на столике. «Скажи-ка, дядя, когда умер его дядя? Ты это хотел спросить?» «Кажется, что в один год с ним?» «Нет, брат, перед свадьбой, он был как раз в Москве, перед болдинским сидением, а тот возьми да и захворай не на шутку. Холера, так сказать, морбус. Да. На Донском погосте. А в Болдине надо было поскорее от Онегина отделаться, не прошло и месяца Мотал-мотал, семь леть четыре месяца семнадцать дней, и вдруг оборвал. Престранный финал, блажен, мол, тот, кто рано помер А как делано-бодренько начинал! Может быть, в худший свой год. За три дня до рожденья Сколько тебе теперь?» Митя сказал. Николай Львович вдруг задумался, посмотрел в сторону, потом спросил: «В каком месяце у тебя рожденье?» «В октябре двадцатого». Он опять слегка отвернулся, думая. Вычислить точно, по-видимому, не удавалось. «Ну вот, он как раз на семь с половиной лет моложе тебя был, когда кончил. Да. А начало отвратительное, конечно, если перечесть всерьез, а не с усвоенной с детства скороговоркой, даже если наполовину напускное, в тон шестопалому французскому переводу Воронцов, конечно, чистую правду сказал, да притом же по-русски этот тон режет слух гораздо сильнее, чем у Байрона, не правда ли. Словом, никудышное начало».
Митя поразился сходству со своим утренним ощущением, которое ему тогда показалось оригинальным, но на сей раз удержался и ничего не сказал. Ему очень нравилось это дядино маленькое, как бы под носом и в нос бормоченное «да», почти «м-да», будто он разставлял в своей речи «полные точки», как говорят англичане.
«При первой главе он их отдельно издавал он тиснул предуведомление, что это, дескать, только начало большого романа, который, скорей всего, никогда и не будет кончен. Еще как будет. Да. А перед тем будет как миленький вот еще странное выражение, не правда ли? как миленький будет покорно и небось задумчиво плестись за гробом дядюшки до Донского, один дя-дю-до-дон-дин, колокольчик дин-дин-дин. Бесов он как приехал на место, так и записал первым долгом». «Почему же один?» «А потому что кто ж еще? Некому было больше Он и faire-part сам разсылал отпевали у Никиты Мученика. Тут тебе и Гробовщик, и теткины сто рублей вспомни-лись, и много чего».