Фостер Даллес по-прежнему ждал новостей, «проявляя особый интерес» к тому, как на болезнь Сталина «реагируют народные массы в СССР и государствах-сателлитах»{59}. В Германии американские дипломаты начали отмечать брожение среди официальных лиц и населения. Ходили слухи, что заместитель премьер-министра ГДР Вальтер Ульбрихт выехал в Москву, а информационное агентство Юнайтед Пресс сообщило, что в советскую столицу вызывают коммунистических лидеров со всей Восточной Европы. Сотрудники посольства США в Берлине отмечали, что множество «жителей Восточного Берлина и Восточной Германии [приезжали] в Западный Берлин специально для того, чтобы получить правдивую информацию о здоровье Сталина и узнать, пришло ли время открывать припасенные на этот случай бутылки с вином»{60}.
Правительство Югославии, которое еще в 1948 году вступило в противостояние с Кремлем и сопротивлялось угрозе своего существования, едва сдерживало ликование. Коммунистам из окружения маршала Иосипа Броза Тито было понятно, что наследники Сталина публично объявили о его болезни только потому, что были уверены в его скорой смерти. 4 марта в пять часов вечера радио Белграда передало сообщение, озаглавленное «Предсмертный хрип в горле величайшего диктатора планеты». Для Тито это означало, что «природа [выступила как] союзник справедливости»{61}.
В полночь со среды на четверг 5 марта Солсбери отправил в свою редакцию зашифрованное сообщение, на этот раз для того, чтобы подтвердить, что вопрос о здоровье Сталина цензурируется, и, скорее всего, будет сложно предложить информацию, выходящую за рамки официальных коммюнике. Еще через два часа вышел второй медицинский бюллетень. Он подтверждал то, о чем уже и так все догадывались. Врачи сообщали об ухудшении состояния Сталина. По их наблюдениям, дыхание Чейна Стокса, характерное для пациентов в коме, участилось. «В связи с этим ухудшилось кровообращение и возросла степень кислородной недостаточности»{62}. Как и в прошлый раз, врачи докладывали о сердечном ритме, слегка повышенной температуре и опасном повышении кровяного давления. Лечебные мероприятия включали использование кислородной маски при затруднениях дыхания, введение раствора глюкозы через вену, так как пациент находился в бессознательном состоянии и не мог есть, постановку медицинских пиявок для снижения давления, инъекции пенициллина для профилактики пневмонии, кофеина для стимуляции нервной системы и камфорных препаратов для укрепления сердца. Это были стандартные процедуры того времени, хотя на Западе использование камфоры для лечения сердечных заболеваний к 1953 году считалось устаревшим методом, как и применение кровососущих пиявок с целью уменьшения объема крови в организме и, соответственно, понижения давления. Западные доктора прокололи бы вену более простой и, наверное, более эффективный способ медленного кровопускания. Лечившие Сталина врачи, вероятно, думали, что использование пиявок «убедит даже самых старомодных русских в том, что для [его] спасения применяются все возможные средства», как писал журнал Time{63}. Но все их усилия были безнадежно неэффективны. Тем не менее это не помешало Гаррисону Солсбери с некоторым преувеличением заметить, что «были использованы все известные современной медицине средства и методы»{64}. Под пристальным вниманием всего мира в Москве продолжалась вахта смерти. Читая новости в различных газетах и видя, как мало информации на самом деле сообщается, известный журналист еженедельника The New Yorker Эббот Джозеф Либлинг не мог удержаться от иронии. «Досадная пауза, которую допустил этот старый большевик между обмороком и смертью, стала проблемой даже для самых изощренных профессиональных наблюдателей, которым пришлось сначала объяснять огромное значение его смерти, а затем изобретать различные толкования, пока он, наконец, не оказался в могиле». По мнению Либлинга, Сталин обнаружил «дурной вкус, умирая в рассрочку», заставляя редакторов выкручиваться при отсутствии мало-мальски достоверной информации{65}.
На пресс-конференции в Вашингтоне в тот четверг президент Эйзенхауэр признал, что обсуждал со своими советниками возможные последствия отсутствия Сталина на московской политической сцене, но в итоге участники «пришли к тому, с чего начали». Отвечая на вопросы, Эйзенхауэр неожиданно для самого себя продемонстрировал бо́льшую озабоченность, чем, вероятно, намеревался. Один из журналистов задал вопрос о недавней агрессивной кампании Кремля против евреев. Эйзенхауэр ответил без обиняков. «Посерьезнев, мистер Эйзенхауэр заявил, что, разумеется, он осуждает рост антисемитизма. Это горестно продолжал он особенно, для тех, кто, как он сам, знает об ужасах лагерей [нацистов] во время Второй мировой войны и видел останки евреев, превращенных Гитлером в пыль. Мысль о том, что подобное снова происходит, внушает крайнее беспокойство, и человек на посту президента Соединенных Штатов на самом деле не уверен, стоит ли говорить об этом публично, ведь его слова могут быть использованы для оправдания еще бо́льших гонений на евреев»{66}. И да, Эйзенхауэр предлагал встретиться со Сталиным, если подобная встреча послужит делу мира, и это предложение оставалось в силе для любого советского лидера, который придет Сталину на смену. Тем не менее The New York Times добавляла: «Станция Голос Америки получила указание широко освещать тему смертельной болезни Сталина», избегая при этом обсуждения предположений о возможном преемнике{67}.
Пока государственные чиновники и мировая пресса обсуждали новости, весть о внезапной болезни Сталина стала доходить и до заключенных ГУЛАГа. Писатель Лев Разгон как раз в это время отбывал восемнадцатилетний срок в лагерях. Позднее он вспоминал:
Помните ли вы эту паузу в радиопередачах 4 марта?! Эту неимоверно, невероятно затянувшуюся паузу, после которой не было еще сказано ни одного слова только музыка Без единого слова, сменяя друг друга, Бах и Чайковский, Моцарт и Бетховен изливали на нас всю похоронную грусть, на какую только были способны Передавалось первое правительственное сообщение, первый бюллетень. Я уж не помню, после этого ли бюллетеня или после второго, в общем, после того, в котором было сказано: «дыхание Чейна Стокса», мы кинулись в санчасть. Мы потребовали от нашего главврача Бориса Петровича, чтобы он собрал консилиум и на основании переданных в бюллетене сведений сообщил нам, на что мы можем надеяться В консилиуме, кроме главврача, принимали участие второй врач бывший военный хирург Павловский и фельдшер рыжий деревенский фельдшер Ворожбин. Они совещались в кабинете главврача нестерпимо долго минут сорок. Мы сидели в коридоре больнички и молчали. Меня била дрожь, и я не мог унять этот идиотский, не зависящий от меня стук зубов. Потом дверь, с которой мы не сводили глаз, раскрылась, оттуда вышел Борис Петрович. Он весь сиял, и нам стало все понятно еще до того, как он сказал: «Ребята! Никакой надежды!!!» И на шею мне бросился Потапов сдержанный и молчаливый Потапов, кадровый офицер, разведчик, бывший капитан, еще не забывший свои многочисленные ордена{68}.
Тем временем находившиеся в Москве западные журналисты старательно выискивали между строк официальных сообщений мельчайшие крупицы информации. Эдди Гилмор из Ассошиэйтед Пресс вспоминает ту неделю с содроганием: «Я не стану в подробностях описывать те долгие бессонные ночи, проведенные нами на Центральном телеграфе. Мы ничего не ели часами. Не спали сутками. К чести корреспондентов, находившихся тогда в Москве, каждый из них продолжал делать свою работу. Нервы были на пределе, и мы ругались и орали друг на друга. Несколько раз дело едва не дошло до драки. Проблема заключалась в доступе к телефону. Было всего две линии с Западом, а корреспондентов было шестеро. Кому-то приходилось быть последним, а каждый стремился быть первым».