Приговором Феодор Козьмич остался доволен, и по этапу был отправлен в Томскую губернию, где проживал сначала в деревне Зерцалы, а затем в станице Белоярской, селе Краснореченском, пока, наконец, не поселился в Томске по настоятельной просьбе купца Хромова.
Одет Феодор был всегда в белую рубаху до пят, подпоясанную веревкой и светлые шаровары, и лишь изредка накидывал на плечи черный халатик, а зимой старую полинявшую собачью доху мехом наружу. На ногах носил длинные (зимой шерстяные) чулки и простые кожаные туфли. Но никакая одежда простолюдина не могла скрыть царственной осанки и величавой внешности Феодора.
Старец был высок, статен и широк в плечах. Голубые глаза, кудрявые волосы, борода длинная и абсолютно седая. Силы был необычайной, несмотря на преклонный возраст, вдвоём с отшельником Даниилом они таскали большие двенадцативершковые брёвна. В быту Феодор был очень аккуратен. Никто не видел, чтобы он умывался, но лицо его оставалось всегда чистым и светлым. Поступь старца, речь и манеры поведения выдавали в нём человека образованного и благовоспитанного. Говорил он тихо, но внушительно и образно. Всё это позволяло предполагать высокое происхождение в Феодоре Кузьмиче, хотя он и старался соблюдать простоту речи и поведения.
По обыкновению старец сидел на деревянном, обитом лишь грубым холстом топчане, который служил ему постелью, а в головах вместо подушки лежал гладко оструганный чурбан. Передний угол комнатки был увешан иконами, стены заняты картинами, подаренными посетителями, с изображением святых мест.
Феодор Кузьмич всегда с радостью принимал подарки, особенно еду, и тут же раздавал их страждущим. Иногда ему дарили картины с изображением храмов их он оставлял себе. Несмотря на то, что старец не имел ароматических веществ, в келье стояло постоянно ощущаемое необыкновенное благоухание.
Дверь тихонько отворилась, и вошёл пожилой монах. На голове его красовалась старенькая скуфья, а видавшая виды ряса и изношенные чуни говорили о том, что он проделал неблизкий путь. Увидев его, старец поднялся и, троекратно облобызавшись с гостем, обрадованно произнёс: «Ну, здравствуй, брат Иоанн». И гость, и хозяин кельи были знакомы, но не только потому, что старец назвал монаха по имени.
Не раз случалось так, что Феодор Козьмич здоровался по имени и с теми, кого не знал и не видел ранее ни разу. Привечал он любого, страждущего душевного утешения, человека. Лишь однажды, когда его посетил незнакомый ссыльный, Феодор Козьмич встал и сказал: «Иди, иди отсюда».
Бродяга изумился. Изумились и все находящиеся в этот момент в келье, а старец вновь повторил: «Уходи, уходи. У тебя руки в крови, грех свой чужому отдал».
Испуганный ссыльный тотчас же пошёл к начальству и написал повинную, что он не тот, за кого себя выдавал, присвоив имя осужденного за бродяжничество, а сам он промышлял разбоем, и на его совести тяжким грузом висело до десятка убийств. Это был не единственный случай прозорливости Феодора Козьмича. С тех пор к старцу приходили только те, кому нечего было таить.
Старец усадил гостя на скамью, а сам расположился было на топчане, но тут же спохватился, взял с этажерки, накрытую полотенцем миску и поставил её на стол. Миска была полна пирожков. Сам старец питался очень скудно: обед его обыкновенно состоял из хлеба или сухарей, размоченных в воде, и кипятка. А шаньги или пирожки Феодор Козьмич хранил только, как он выражался: «для гостей». Пока монах, отогреваясь с мороза, располагался, старец вышел и спустя несколько минут вернулся с горячим чайником в руках.
Чаёвничая, монах пытался что-то сообщить Феодору Козьмичу, но тот всякий раз останавливал его: Кушай, кушай. Успеешь ещё рассказать, и грустно улыбался. Всегда приветливый и доброжелательный, старец привечал всех гостей равно, не различая их по чинам и званиям, говоря: «И царь, и полководцы, и архиереи такие же люди, как и мы. Только одних Богу угодно было наделить властью великой, других жить под их постоянным покровительством».
Вёл он себя сдержанно и трезво, без фамильярности. С незнакомыми людьми разговаривал всегда стоя или расхаживая по комнатке. Одну руку держал, засунув за пояс, а другую положив на грудь. Если же он хотел выразить своё расположение или благословить, то лишь трепал мягко по щеке. Делал это обычно с детьми и женщинами. Редко троекратно лобызался с людьми старыми, а остальным же только кланялся. Не любил знаков внимания и почтения к священному сану. Не любил, когда ему целовали руки, и никого по-иерейски не благословлял. Всякие советы давал безвозмездно, денег ни у кого не брал и не имел их вообще. Обладая добросердечным характером и состраданием, когда проживал в деревне Зерцалы, каждую субботу выходил за околицу на большой сибирский тракт, встречал там партию арестованных и щедро раздавал милостыню, употребляя на это всё, что ему приносили почитатели.
Монах закончил трапезу, встал со скамьи и попытался поклониться в пояс старцу в знак благодарности за угощение, но тут же был усажен им на место: «А вот теперь, брате, сказывай». Только монах вознамерился рассказать свою историю, как вошёл Хромов и произнес:
Не помешаю, если с вами почаёвничаю?
Как же ты мне в твоём доме помешать можешь? Конечно, садись, улыбнулся Феодор Кузьмич и лукаво поглядел на монаха, который уже изнывал от нетерпения поведать свой рассказ.
Хромов степенно, как подобает важному купцу, и не торопясь, налил себе чаю, взял из миски пирог, но есть не стал, а положил его рядом со стаканом. Не стал пить он и чай. Помолчал и сказал, обращаясь сразу к обоим собеседникам:
А вот покорнейше удивляюсь я вам: ради веры такие подвиги совершаете, ущемляете себя во всём, пешими половину России исходили. Тяжко ведь так?
Феодор Козьмич продолжал, молча улыбаться, а монах ответил:
Так ведь духу оно не в тягость, а в радость. Кого к сытости тянет, кого к богатству, кого, прости Господи, к смертоубийству, а кого и к покаянию. Феодор Козьмич, например, за нас за всех молится. Вот это тяжкий труд: подвиг служения и Богу, и человеку, чтобы, выявив его силы, направить его путем божественного о нём промышления.
Слова монаха прозвучали как завуалированная похвала старцу, поэтому Хромов, зная, что Феодор Козьмич не любит подобного рода проявлений или выражений особого почитания, постарался сгладить неловкость. Вот и Феодор Козьмич у нас, я чаю, огого какое положение занимал, но не пожелала его душа сытостито. Не тяготит ли теперь тебя эдакая жизнь, полная лишений?
Старец, вдруг сделавшись очень серьезным, ответил:
Отчего вы думаете, что моё положение теперь хуже, чем, когдато прежде? Ныне я независим, а главное покоен. Прежде моё спокойствие и счастье зависело от множества условий: нужно было заботиться, чтобы мои близкие пользовались таким же счастьем, как и я, чтобы мои друзья меня не обманывали, не предавали. Теперь ничего этого нет. Кроме того, что всегда останется при мне Слова Бога моего, любви к Спасителю и ближним. Теперь у меня нет никакого горя и разочарований, потому что я не завишу ни от чего земного, ни от чего, что не находится в моей власти. Вы не понимаете, какое счастье в этой свободе духа, в этой неземной радости. Если бы вы вновь вернули меня в прежнее положение и вновь сделали бы меня хранителем земного богатства, тленного и теперь мне вовсе не нужного, тогда бы я был несчастным человеком. Чем более наше тело изнежено и выхолено, тем наш дух становится слабей. Всякая роскошь расслабляет наше тело, а душа оскудевает.
Когда старец умолк, в келье воцарилась тишина. Настолько сильное впечатление произвели его слова на окружающих