В нашей затейливой, как я теперь вижу, жизни макулатура занимала непомерное место. Бумажный голод жег страну, помешанную на контроле, учете и изящной словесности. Мне тоже довелось участвовать в севообороте знаний, но я приносил с каждого сбора больше, чем уносил. Это пагубно отражалось на моей репутации. Чтобы прибавить ей веса, я подложил в пачку газет домашний утюг, но был пойман и наказан дважды. Это не помогло. Я не мог устоять перед старыми календарями, скабрезными выкройками, амбарными книгами и записной книжкой юного снайпера, которую я привез даже в Америку.
Полюбив книги, я до сих пор их нюхаю. В плотской страсти к духу есть нечто развратное, но евреи часто любят так книги. Попав к букинисту, Шульман ведет себя, как слепой в борделе, щупает переплеты, не переставая смущенно улыбаться. В нем говорит генная память о гетто. Молясь о просторе, цадики имели в виду столько места, чтобы разложить книгу на столе, а не коситься в полураскрытые страницы. Вырваться из тесноты можно было, лишь воспарив. Поэтому и у Шагала все летает люди, дома, коровы.
Аэродинамические свойства книги меня тоже соблазняли. Мне тоже хотелось добиться естественного сверхъестественным путем. Скажем, стать невидимкой, чтобы попасть в женское отделение бани. Я еще не видел в чуде насилия над природой и жаж- дал его, не веря, что жизнь даст сама. Не насилуй невесту, писал Горький, зная своих читателей.
Тому же учил мой вечный наставник Пахомов.
Зачем Бог, если есть пиво? спрашивал он.
Русский по душе, происхождению и профессии, Пахомов делал на работе то, чего евреи стеснялись: резал родине правду в глаза. В свободное время Пахомов обижал евреев и завидовал им. Не найдя в себе иудейской крови, он выдавал себя за цыгана. Как и они, Пахомов ни в чем не знал меры. Он обладал тем избытком эрудиции, который Шопенгауэр называл грацией. Так боксер орудует штопором.
Зная все, Пахомов ничего не скрывал и никого не стеснялся. Начальники его избегали. Будучи от природы трусоват, он с ними всегда соглашался, но от простодушия мог и зарезать.
Как я рад, обращался к нему директор Радио Свобода с той елейностью, с какой евреи говорят с православными, что в Кремле вновь звонят колокола.
Забыв задуматься, Пахомов отвечал по-пушкински:
Кишкой последнего попа последнего царя удавим.
Поклонники Пахомова обожали, особенно сумасшедшие. Среди моих корреспондентов преобладали западники, вроде петербургского доктора, задумавшего стерилизацию всех соотечественников. Пахомову писали патриоты. В том числе орегонский поэт Иван Руский. Его фамилия писалась с одним с, а поэма начиналась с верхнего до: О, родина! Ты сука.
Не прячась от славы, Пахомов предавал свою почту гласности: Барский голос столичного профессора, читал я в одном письме, когда меня прервал проснувшийся адресат.
Сашка, важно сказал он, я, кажется, расслабился.
Из штанов и правда капало, но водка не умаляла пахомовского гения. Тем более что чаще он пил пиво.
Всему лучшему в себе Пахомов был обязан книгам, в основном запретным. Его отец начинал телеграфистом, а закончил в ЦК. Чтобы заполнить пробел между двумя профессиями, ему пришлось овладеть третьей ненадолго стать конвоиром. Пахомов гордился тем, что отец взял на душу лишь один эшелон.
Принципиальная неопределенность этой русской меры вины напоминает о квантовой механике и удачно вписывается не только в нашу историю, но и географию.
Где это, Соликамск? как-то спросил я из праздного любопытства.
Две ночи от Перми, непереводимо ответили мне.
Пока отца не посадили, Пахомов жил в материальном достатке и интеллектуальной роскоши. Его возили в школу на машине, обитой настоящей, хоть и не человеческой кожей. Молодость Пахомов поделил между пивной и спецхраном. Не отличая одно от другого, он жадно впитывал знания, пока не стал философом. Превзойдя мудростью всю кафедру марксизма-ленинизма, Пахомов остался без работы и уехал в Израиль, точнее в Нью-Йорк. С тех пор он себя презирал, а других ненавидел. Познав печаль любомудрия, он не говорил, как мой брат, что Бога нет, он спрашивал, зачем Он мне нужен.
Ты хочешь жить вечно? рычал на меня Пахомов. Может, ты хочешь, чтобы и я жил вечно?
Не решаясь это утверждать, я рассказывал про другую, хоть и не потустороннюю жизнь. Но это еще больше бесило Пахомова.
Не хватать, стонал он, может только денег.
Прочитав все книги и не найдя в них ничего путного, Пахомов жил, торопя годы. Смерть пугала его меньше расходов. Она мало что могла изменить. Стараясь ничего не тратить, он ждал старческого бессилия, чтобы покончить и с этой арифметикой. Когда его желание сбылось, Пахомов влюбился, и Бог стал ему необходим.
Одной природе Бог не нужен, говорил я себе, глядя на Пахомова. И мне. Но только днем.
Ночной Бог не имеет отношения к дневному. Возможно, они даже не знакомы. Про ночного Бога ничего не известно, зато дневной хорошо изучен, но опять-таки не мной.
Однажды, решив познакомиться с ним поближе, я отправился в церковь. У нас их две. На холме протестантская, вторая, победнее, католическая. У католиков всем заправлял толстый, как в Декамероне, священник. Он походил на тренера и не стеснялся в выражениях. Купаясь в любви паствы, он обещал разобраться с прихожанами на том свете.
У протестантов людей было поменьше. Пастор стройная негритянка горячо говорила о производительности труда. Оставалось еще православие, но тут меня шуганули с порога. Над входом висела доска, перечисляющая все, что запрещалось делать в церкви. Даже на глаз в списке было больше десяти пунктов.
Не сумев найти Бога, я решил ставить опыты на животных и в тот же день завел сибирского котенка по имени Геродот. Когда-то у меня уже был кот Минька. Хотя правильнее сказать, что это у него был я. На двоих нам было пять лет, но он рос быстрее. Минька сторожил меня в темных закоулках нашего бесконечного коридора и гнал до кухни, где я спасался на бабушкиных коленях.
Минька открыл мне зло, на Геродоте я хотел опробовать добро. Я решился на это, хотя коты вовсе не созданы по нашему образу и подобию. У них, например, совсем нет талии. Еще удивительнее, что они никогда не смеются, хотя умеют плакать от счастья, добравшись до сливочного масла.
И все же ничто человеческое котам не чуждо. Раздобыв птичье перо, Герка мог часами с ним валяться на диване как Пушкин. Но я прощал ему праздность и никогда не наказывал. Только иногда показывал меховую шапку, а если не помогало, то зловеще цедил:
Потом будет суп с котом.
Чаще, однако, я мирно учил его всему, что знал. Когда он, урча и толкаясь, бросался к кормушке, я цитировал хасидских цадиков.
Реб Михал говорил, что ты не должен наклоняться над едой, чтобы не возбуждать в себе жадности, и не должен чесаться, чтобы не возбуждать в себе сладострастия.
Стараясь, чтобы Геродот жил, как у Бога за пазухой, я еще в самом начале объяснил ему суть эксперимента.
Звери не страдают. Они испытывают боль, но это физическое испытание, страдание же духовно. Оно и делает нас людьми. Значит, задача в том, чтобы избавиться от преимущества. Мудрых отличает то, чего они не делают. Лишив себя ограничений, мы сохнем, как медуза на пляже.
Услышав о съестном, Герка открыл глаза, но я не дал себя перебить.
Запомни, мир без зла может создать только Бог, или человек для тех, кому он Его заменяет.
Дорога в рай для Геродота началась с кастрации чтобы не повторять предыдущих ошибок. Избавив кота от грехопадения, мы предоставили ему свободу. В доме для него не было запретов. Он бродил, где вздумается, включая обеденный стол и страшную стиральную машину, манившую его, как нас Хичкок. Считая свой трехэтажный мир единственным, он видел в заоконном пейзаже иллюзию, вроде тех, что показывают по телевизору. Но вскоре случайность ему открыла, что истинное назначение человека быть ему тюремщиком. Однажды Герка подошел к дверям, чтобы поздороваться с почтальоном, и ненароком попал за порог. Он думал, что за дверью мираж, оказалось воля.