Раздумывая, Марьетта начала все чаще и чаще зевать, и перешла к туалету. Она достала свой флакон и снова натерла виски, а потом занялась серьезным делом перед зеркалом, разглядывая все свое лицо, как если бы это было что-нибудь самое интересное или никогда ею не виданное. Найдя и заметив на лице малейшее новое красное пятнышко величиной с булавочную головку, Марьетта таращила глаза, будто пугалась и тотчас же обращалась за помощью к пузырьку, двум баночкам и коробочке с пудрой.
Затем, окончив притиранье, она около минут десяти глядела, не моргая, на собственные свои глаза. Несмотря на все свое легкомыслие, она замечала постоянно, что эти глаза красивые и яркие еще недавно, тускнеют и тухнут. Что-то, прежде сверкавшее в них, понемногу исчезало. О прежнем блеске и помину нет. Эти глаза старше лица. Вечером они кажутся сонными, хотя сон в голову нейдет. Днем они кажутся по-прежнему красивыми, но глазами, какие видишь у манекенов в магазинах парикмахеров. Эти глаза кукол красиво, даже прелестно смотрят, но ничего не говорят. И если в них безжизненность, смерть, то в ее глазах умирание. Лицо ее еще очень свежо, как и должно быть у двадцатидвухлетней женщины. А глаза страшно постарели, обогнав черты лица и очертания тела. На них будто одних все отозвалось.
Когда часа в четыре Марьетта улеглась в постель и потушила свечу, то в голове ее возник вдруг многозначительный вопрос: «Кто же больше постарел за это время: я или сестра?»
Глава 17
Наутро часов в семь Эльза уже была на ногах и, несколько тревожная и взволнованная с самого момента пробуждения, занялась своим туалетом. Она не допускала возможности идти в замок в своем обычном сереньком платьице. Мать была того же мнения и еще накануне осмотрела единственное парадное платье, голубое фланелевое и кое-что поправила в нем, починила, прикрепила пуговицы.
Ни мать, ни дочь не подозревали, что насколько девочка была мила и грациозна в простом сереньком платье из нансука обыкновенного фасона, настолько была не к лицу в забавно-уродливом голубом платье.
С год назад, когда Баптист отправлялся погулять и покутить в Париж, Анна дала ему поручение купить для Эльзы праздничный туалет. Баптист, которому в Париже было, конечно, не до покупок для Эльзы, перед самым отъездом зашел в предместье Батиньоль в первый попавшийся открытый базар, где продается всякая всячина, именуемая здесь «camelotte»: от иголок, серег и галстучков, до ботинок, платья и пальто. Здесь же он увидел при входе напяленное на манекен фланелевое платье на большой рост. Оно бросилось ему в глаза своим цветом и рядом белых пуговиц от ворота до земли. На двух кармашках по бокам было какое-то кружевцо.
Анна дала любимцу на платье тридцать франков, на этом стояла цена восемнадцать. Баптист решился в одну минуту. Голубое платье, которое было собственно утренним халатиком, из плохой дешевенькой фланели, было тотчас же им куплено. Времени на поиски чего-либо лучшего не потрачено, а вдобавок он оставался с двенадцатью франками в выигрыше.
Разумеется, и Анна, и в особенности Эльза были в восторге от покупки. Баптист уверил обеих, что приплатил еще своих пять франков. И эта ложь долго имела влияние на отношения Эльзы к Вигану. Она часто вспоминала в минуты озлобления на него, что все-таки он добрый, и когда-то приплатил своих пять франков за ее голубое платье. И только позже одна знакомая в Териэле объяснила Эльзе, что ее платье имеет вид dune robe de chambre[240].
Разумеется, халат был тогда же урезан и перешит, но с тех пор прошло более года девочка выросла, выровнялась, возмужала, халат стал узок, и она имела в нем забавно-неуклюжий вид. Тем не менее, у нее до сих пор оставалось известного рода уважение к этому «праздничному» одеянию и она наивно воображала, что в нем она несравненно лучше.
Едва только Эльза поднялась и начала одеваться, как Анна, обычно просыпавшаяся гораздо позднее, поднялась тоже, чтобы сделать дочери кофе и присмотреть за ее туалетом. Прежде всего, обе принялись за прическу. Надобно было что-нибудь устроить. В том виде, как Эльза ходила всякий день, идти в замок было немыслимо. С тех пор, как девочка помнила себя, она всегда мучилась с массой вьющихся волос, с которыми не было никакого сладу: вечно торчали кудри и лохмы целой шапкой или копной. Только самый искусный парикмахер при помощи всяких специальных средств мог бы справиться с такой головой.
На этот раз и Анна, и девочка вместе прибегнули к самому простому и обыкновенному способу: собрав все волосы, они крепко перекрутили их лентой на затылке и, подвязав, перевязали лентой через голову. Когда Эльза увидела себя в зеркало с гладко зачесанными и перекрученными волосами и страшно перетянутую платьем-халатом, из которого уже выросла, она сама себе понравилась.
Не правда ли, я так лучше? Пожалуй, даже не хуже других? спросила она у матери.
Не знаю, отозвалась Анна, оглядывая дочь. Красивой, дитя мое, тебе быть нельзя, из-за твоей желтой кожи.
Этьен, явившийся тоже присутствовать при сборах и туалете сестры, тоже следил тревожными глазами за всеми движениями обеих. Мальчуган волновался еще более, нежели сестра. Ему не хотелось, чтобы Эльза отправлялась в замок не в порядке.
Когда туалет был окончен, и Анна с детьми принялась за кофе, наступило молчанье. Анна сопела сильнее, выпивая свой кофе, и вздыхала чаще обыкновенного, поглядывая на дочь. Она будто сожалела о чем-то, совестилась чего-то. Быть может, женщина соображала, что если бы Баптист не гулял, то на деньги, ею зарабатываемые, Эльза могла бы быть одета совершенно иначе.
Сама Эльза казалась спокойной. Ей почему-то думалось, что в этом голубом платье и с прилизанными и скрученными на голове волосами уже не так страшно идти к Отвилям. Этьен медленно тянул горячий кофе из большой чашки, сидел нагнувшись, но вскинув свои большие умные глаза на сестру и не спуская с нее взгляда, он продолжал тревожиться.
Знаменательное молчание, продолжавшееся около четверти часа, напомнило всем трем, как когда-то Эльза собиралась в белом платье к важному и торжественному событию во всякой семье к première communion[241]. Большие часы, маятники которых одни нарушали тишину в домике, пробили один раз. Все обернулись и удивились. Было уже половина девятого. Для всех время прошло крайне быстро, благодаря необычным думам и волнениям.
Пора! выговорила Анна.
Эльза поднялась и снова, как бы бессознательно, подошла к зеркалу, снова осмотрела себя и теперь не знала, что себе сказать. Она обернулась к брату:
Скажи, mon gars[242], как, по-твоему?
Этьен, не опускавший глаз с сестры, вдруг потупился, и стал глядеть в пустую чашку.
Et bien quoi?[243] тревожно и быстро произнесла Эльза.
Ничего! отозвался мальчуган.
Скажи же: так хуже или лучше?
Хуже! резко и почти сердито выговорил Этьен.
Почему же? воскликнули одновременно и мать, и сестра.
Этьен молчал, не поднимая глаз, разглядывая кофейную гущу в своей чашке.
Глупости! Что он понимает! вымолвила Анна.
Я ничего не понимаю в этих всех bricoles de femelles[244], да и ты, тоже не больше моего понимаешь.
Что же тебе не нравится? вымолвила Эльза, подходя к брату и становясь перед ним, как виноватая.
Девочка сразу упала духом и то, что ей казалось и мерещилось, стало как бы действительностью при подтверждении со стороны мальчугана.
Погляди, угрюмо вымолвил мальчик, грудь оттопырилась, живот тоже раздулся, рукава коротки, петли тянут пуговицы, так что, кажется, сейчас все отскочат, а голова, как у остриженного наголо.
Наступило молчание, но затем Этьен сполз со стула, на котором сидел, подошел к сестре, взял ее обеими руками за руку и дернул.