Антонида, Ольга, Наталья всплеснули руками: «Ах и ах, и ах!» Княгиня Авдотья перекрестилась:
Напугала, матушка, страсть какая, в Париж Чай, там погано!
У Саньки потемнели синие глаза, прижала перстни к груди:
Так я скучаю в Москве!.. Так бы и полетела за границу У царицы Прасковьи Федоровны* живет француз учит политесу, он и меня учит. Он рассказывает! (Коротко передохнула.) Каждую ночь вижу во сне, будто я в малиновой бостроге танцую минувет*, танцую лучше всех, голова кружится, кавалеры расступаются, и ко мне подходит король Людовик и подает мне розу Так стало скушно в Москве. Слава Богу, хоть стрельцов убрали, а то я покойников еще боюсь до смерти
Боярыня Волкова уехала. Роман Борисович, посидев за столом, велел заложить возок ехать на службу, в приказ Большого дворца. Ныне всем сказано служить. Будто мало на Москве приказного люда. Дворян посадили скрипеть перьями. А сам весь в дегтю, в табачище, топором тюкает, с мужиками сивуху пьет
Ох, нехорошо, ох, скушно, кряхтел князь Роман Борисович, влезая в возок
4
У Спасских ворот, в глубоком рву, где надо льдом торчали кое-где сгнившие сваи, Роман Борисович увидел десятка два саней, покрытых рогожами. Понуро стояли худые лошаденки. Мужик на откосе лениво выкалывал пешней примерзший труп стрельца.* День был серый. Снег серый. По Красной площади, по навозным ухабам, брели сермяжные люди, повесив головы. Часы на башне заскрипели, захрипели (а, бывало, били звонко). Скучно стало Роману Борисовичу.
Возок проехал по ветхому мосту в Спасские ворота. В Кремле, как на базаре, люди ходят в шапках. У изгры-занной лошадьми коновязи стоят простые сани Стеснилось сердце у Романа Борисовича. Опустело место сие, пресветлых очей нет, что вон в том окошечке царском теплились, как лампады во славу Третьего Рима. Скучно!
Роман Борисович остановился у приказного крыльца. Никого не было, чтобы вынуть князя из возка. Вылез сам. Пошел, отдуваясь, по наружной крытой лестнице. Ступеньки захожены снегом, наплевано. Сверху, едва не толкнув князя, сбежали какие-то человечишки в нагольных полушубках. Задний пегобородый нагло царапнул гулящим глазом Роман Борисович, остановись на пол-лестнице, негодующе стукнул тростью.
Шапку! Шапку ломать надо!
Но крикнул на ветер. Такие-то порядки завелись в Кремле.
В приказе, в низких палатах, угар от печей, вонь, неметеные полы. За длинными столами, локоть к локтю, писцы царапают перьями. Разогнув спину, один скребет нечесаную башку, другой скребет под мышками. За малыми столами премудрые крючки-подьячие, от каждого за версту тянет постным пирогом, листают тетради, ползают пальцами по челобитным. В грязные окошечки мутный свет. По повыту, мимо столов, похаживает дьяк-повытчик* в очках на рябом носу.
Роман Борисович важно шел по палатам, из повыта в повыт. Дела в приказе Большого дворца было много, и дела путаные: ведали царскую казну, кладовые, золотую и серебряную посуду, собирали таможенные и казацкие деньги и стрелецкую подать, ямские деньги и оброк с дворцовых сел и городов. Разбирались в этом только приказный дьяк да старые повытчики. Ново-назначенные бояре сиживали целый день в небольшой, жарко натопленной палате, страдали в тесном немецком платье, глядели сквозь мутные окошечки на опустевший царский дворец, где, бывало, на постельном крыльце, на боярской площадке, хаживали они в собольих шубах, помахивали шелковыми платочками, судили-рядили о высоких делах.
Много страшных дел прошумело на этой площади. Вон с того ветхого, ныне заколоченного крыльца, по преданию, ушел с опричниками из Кремля в Александровскую слободу царь Иван Грозный, чтобы ярость и лютость обратить на великие боярские роды. Рубил головы, на сковородах жег и на колья сажал. Отбирал вотчины. Но Бог не попустил вконец боярского разорения. Поднялись великие роды.
Вон из того деревянного терема с медными петухами на луковичной крыше выкинулся проклятый Гришка Отрепьев другой разоритель преславного боярства русского. Пустыня осталась от московской земли, пожарища, кости человечьи на дорогах, но Бог не попустил, поднялись великие роды.
Ныне опять налезла гроза по грехам нашим «Э-хе-хе», скучливо кряхтели бояре в жаркой палате у окошечек. Видно, не мытьем хотят взять катаньем Бороды всем обрили, служить всем велели, сынов расписали по полкам, по чужим землям «Э-хе-хе, не попустит Бог и на этот раз»
Войдя в палату, Роман Борисович увидел, что опять сегодня поднесли чего-то сверху. Старый князь Мартын Лыков тряс бабьими щеками. Думный дворянин Иван Ендогуров и стольник Лаврентий Свиньин, запинаясь, читали грамоту. Поднимая головы, только и могли молвить, что: «Ах, ах!»
Князь Роман, сядь послушай, едва не плача, сказал князь Мартын. Что же будет-та? Теперь каждый и облает и обесчестит Одна была управа и ту отнимают.
Ендогуров и Свиньин сызнова начали читать по складам царский указ. В нем говорилось, что ему, царю и великому князю и пр., и пр., много докучают князья и бояре, и думные, и московские дворяне челобитными о бесчестье. Такого-то дня подана ему, царю и пр., челобитная от князя Мартына, княж Григорьева, сына Лыкова, в том, что его на постельном крыльце лаяли и бесчестили, и лаял-де и бесчестил его Преображенского полку поручик Олешка Бровкин Проходя по крыльцу, кричал ему, князю Мартыну: «Что-де смотришь на меня зверообразно, я-де тебе ныне не холоп, ты прежде был князь, а ныне ты небылица»
Мальчишка он, мужицкий сын, страдник, князь Мартын тряс щеками, тогда-то сгоряча я запамятовал, он хуже мне кричал
А что же он тебе тогда кричал, князь Мартын? спросил Роман Борисович.
Ну, чего, чего Кричал, многие слышали: «Мартынушка-мартышка, плешивый»
Ай, ай, ай, обидно, завертел головой Роман Борисович. А что, не сын ли это Ивана Артемьича, Олешка?
А черт его знает, чей он сын
«Царь и великий князь и пр., читали далее Ендогуров и Свиньин, чтобы ему не докучали в такое трудное для государства время, за докуку и себе в досаду повелел на челобитчике, князе Мартыне, выправить десять рублев и те деньги раздать нищим и ныне челобитные о бесчестье воспретить»
Окончив чтение, покрутили носами. Князь Мартын опять всполохнулся:
Небылица! Потрогай меня, какая же я небылица? Род наш от князя Лычко! В тринадцатом веке вышел из Угорской земли Лычко-князь с тремя тысячами копейщиков. И от Лычки Лыковы пошли и князья Брюхатые, и Таратухины, и Супоневы, и от младшего сына Буйносовы
Врешь! Истинную несешь небылицу, князь Мартын! Роман Борисович всем телом повернулся на лавке, навесив брови, засверкал взором (эх, не босые бы щеки, кривоватый голый рот, совсем бы страшен был князь Роман) Буйносовы от века сидели выше Лыковых. Мы род свой от стольных черниговских князей считаем поименно. А вы, Лыковы, при Иване Грозном сами в родословец себя вписали Черт его, князя Лычко, видел, как он вышел из Угорской земли
У князя Мартына глаза стали вращаться, запрыгали мешки под глазами, задрожало, будто плачем, лицо с большой верхней губой:
Буйносовы! Не в Тушине ли, в лагере, тушинский вор вам вотчины-то жаловал?
Оба князя поднялись с лавки, стали оглядывать друг друга с ног до головы. И быть бы лаю и шуму великому не вступись Ендогуров и Свиньин. Усовестили, успокоили. Вытирая платками лбы и шеи, князья сели по разным лавкам.
Скуки ради думный дворянин Ендогуров рассказывал, о чем болтают бояре в государевой Думе, руками разводят, бедные: царь со своими советчиками в Воронеже одно только и знает, денег да денег. Подобрал советчиков, наши да иноземные купцы, да людишки без роду-племени, да плотники, кузнецы, матросы, вьюноши такие только что им ноздри не вырваны палачом. Царь их воровские советы слушает. В Воронеже и есть истинная Дума государева. Жалобы со всех городов от посадских и торговых людей так туда и сыплются: нашли своего владыку И с этим сбродом хотят одолеть турецкого султана. В Москву писал один человек из посольства Прокопия Возницына, из Карловиц: турки-де над воронежским флотом смеются, дальше донского устья он не уйдет, весь сядет на мелях.