Поезд тронулся; заснеженный полустанок с одинокой фигурой смотрителя истончался, ускользая к недостижимой отсюда линии горизонта. Петер во всех красках представил вдруг, как серые заплаты полей и морщины холмов на берегу собираются в барашистые, облачные стаи и скатываются к самым окраинам земного шара, увлекаемые сплошным потоком, шумным, гневливым, следующим единственно известной воле лунного цикла. Сгорбленные спины людей обрывались вдруг на многоточия; суетливыми муравьиными тропками пробирались к оврагам и водопадам, чтобы после оттуда соскользнуть за пределы земного края, достигнуть наконец-то заветного освобождения от плена ойкумены.
А молчание затягивалось; заострённый подбородок Бьярне покоился на сплетенных пальцах, скобка рта изгибалась язвительно, но зелёные глаза вместе с тем смотрели по отечески добро и участливо. Когда он заговорил, ничего в его голосе более не выдавало ту стальную непреклонность, что так напугала Петера на первой встрече на хуторе.
Я люблю эту землю, пусть даже говорить об этом и глупо. Сплошь снега и камни, Бьярне замолчал на мгновение.
Когда я смотрю на снег, я всегда думаю о смерти.
Петер заглянул ему в глаза. Впервые с момента встречи с удивлением и недоверием одновременно.
Для самого Петера снег всегда был чем-то изначально чистым. Быть может, большим забвением, чем что-либо иное. Заметив замешательство своего юного спутника, Бьярне улыбнулся. Снова. Открыто. По-детски.
Нет-нет, мне кажется, ты не совсем верно меня понял. Я думаю не о смерти вообще, как таковой. Я думаю о смерти конкретного человека. И о том, что она дала мне. Мы с тобой в чём-то похожи, знаешь? Я, также как и ты, не застал своего отца. Примерно с одиннадцати лет меня растил отчим. Конечно, наши с ним отношения были далеки от идеальных. И на первых порах мы вовсе не понимали друг друга. Но я уважал его. А он, в свою очередь, делал всё возможное для того, чтобы я стал частью новой жизни, а не зацикливался на собственном прошлом. Это не было простой благодарностью это была первая действительная отеческая забота о моей жизни. И исходила она от фактически чужого мне человека. Но, как оказалось, его старания были напрасны. Конечно, тенью собственного прошлого я не стал. Но и настоящего, к сожалению, признать так и не смог. Поэтому-то детство моё и отрочество прошли в каком-то странном полусне. Спроси меня сейчас о том или ином событии: случалось ли оно, нет ли я, пожалуй, и не отвечу. Мой отчим умер, когда мне было далеко за двадцать. И это смерть принесла мне несравненно больше, нежели он сам сумел передать при жизни.
Бьярне вздохнул глубоко, точно в чреве небесной кузницы зашевелились вдруг долго спавшие меха.
Это странно. Ни мать, ни младший брат до сих пор не могут простить мне показавшегося им в тот день «равнодушия». В том есть и моя вина отчасти. Я не спешил посвящать их в природу собственных переживаний. Как-никак, всё увиденное было не более чем грёзой. А грёзы на похоронах близкого навряд ли добавили бы радости кому бы то ни было.
Петер поддел носком ботинка заботливо составленную на пол в подножии сидений пустую бутыль. Та опрокинулась и покатилась по вагону прочь.
Зачем вы мне рассказываете об этом?
Бьярне медленно покачал головой.
Не знаю. Представь, что мы просто узнаём друг друга чуть поближе. Мне показалось, что для тебя это может быть важным. Восприятие прошлого, мысли о близких мне говорили, что ты замкнут до крайности. И любишь читать. Второе прекрасно; первое не очень. Говорю этот тебе, основываясь на собственном опыте. И как твой наставник. Для меня смерть была освобождением. Ты же сейчас в том возрасте, когда подобное потрясение может загнать тебя в такую бездну, что на обратную дорогу и всей жизни не хватит.
Бьярне достал порядком измятую пачку, выбил сигарету, зажал в зубах. Но прикуривать не спешил.
Мерзкая привычка. Терпеть не могу табачного дыма. Но со вкусом приходится мириться успокаивает.
Поезд набрал скорость пейзаж за окном преобразился: снежной равнине на смену пришел густой сосновый бор. Петер прислонился лбом к стеклу, закрыл глаза: кончики пальцев покалывало, будто бы в ладони ссыпали пригоршень сосновых иголок. Мысленный пейзаж в точности повторял пейзаж за окном: блеклый солнечный свет с трудом продирался сквозь путаницу ветвей, занимающееся утро предвещало ясный день своеобразное прощание с родной землёй.
Петер, Агата сказала, что ты совсем не плакал на похоронах. Почему?
Не чувствовал.
Ты чего-то боялся? Может быть, собственной слабости?
Я думал о снеге. Путался в мыслях. Но не боялся.
Это хорошо. Бояться не стоит.
Бьярне протянул руку, очевидно раздумывая взъерошить нечесаные космы Петера Петер застыл, наблюдая отражения: рука, разом вдруг сделавшись меньше, вернулась в карман пальто.
Бояться не стоит, Бьярне помолчал, как бы пробуя вновь произнесённые слова на вкус.
Как не стоит и смиряться. С судьбой, с обстоятельствами. С самим собою. В жизни случается уйма разнообразных вещей. Но большая её часть всегда остаётся по ту сторону. Это как айсберг. Или неизвестный ландшафт. Если ты действительно хочешь увидеть их, тебе придется во многом переламывать себя слабости, сожаление, уныние один из обязательных грехов. Желание поплакаться. В противном случае всё, что останется сугробы и камни. И вереница дней за ними сплошною снежной кашей. Да, каждое из этих остающихся мгновений неповторимо по-своему, но всё же всё же этого слишком мало, понимаешь?
Вы решили пойти работать в детский дом после смерти отчима?
Нет. Бьярне поёрзал, поправил шарф; Петер по-прежнему не отрывался от стекла.
Это случилось намного позже. После того как я потерял но тебе такие истории вряд ли будут интересны. Скажем просто: я потерял. И в этой потере была целиком и полностью моя вина кстати, ты знаком с легендой о Заливе Большой Медведицы?.. хотя, откуда тебе знать её?! Если не возражаешь, её я тебе расскажу. Не сейчас. На подъезде. А пока, извини, мне нужен перекур. Останешься здесь?
Петер не ответил. Бьярне повел плечом чуть резковато, чем выдал накатившее лёгкое раздражение. Но потом лишь улыбнулся и, поднявшись, уже на ходу обронил: Я скоро.
«Останутся только сугробы и камни сугробы и камни сугробы и камни». Ландшафт обретал черты ледника, некогда виденного Петером на картинках в книжке по географии мира буйная растительность сосняка вновь уступила редкой щетине неприхотливого кустарника, цепкими своими корнями вгрызавшегося в обломки скальной породы. Метущейся мысли оставалось вдоволь пространства меж камней. Но как ни пытался Петер разглядеть пейзажи, спрятанные по ту сторону породы, ему никак не удавалось проникнуть далее пары шагов. Как в вечер отъезда, когда слепой Тьёрд был вынужден топтаться по путанным тропкам мира без света, в одиночестве. Петер откинулся на спинку сидения, расстегнул сумку, рукой нашарил в мешанине белья и редких бумажных пакетов жесткий шершавый корешок книги. Зажмурился крепко-крепко, и попытался в памяти вызвать изборожденное морщинами лицо деда, пепельную его бороду, густую, жесткую; скрипучий голос. Перед глазами резвые заплясали круги; нечёткие пятна мешали краски, но в картину сложиться не спешили. Дед навсегда оставался в прошлом мирке, так и не сумевшем выбиться за калитку хутора; сквозь пятнистую сутолоку проступил отчетливый след, втоптанный в суглинок речного берега дозволенная степень прошлого, подобно горсти земли в дальнее странствие, увозимой сейчас Петером с собою.
«Ты ещё почитаешь мне сегодня? Да давно это случилось рассказывают, что на северном мысе жил человек»