В семь часов вечера жизнь на Сокко в самом разгаре. Это людный час аперитива, на маленькой площади перемешиваются два десятка национальностей, гул их голосов похож на пение гигантских москитов. Однажды, когда мы сидели там, вдруг наступила тишина: по улице, мимо освещенных кафе, весело трубя, двигался арабский оркестр первый раз в жизни слышал я веселую мавританскую музыку, обычно она звучит как обрывочный погребальный плач. Но, похоже, смерть у арабов не горестное событие, потому что этот оркестр оказался авангардом похоронной процессии, которая извилисто и бодро двигалась сквозь гущу народа. Затем показался и покойник полуголый мужчина на колышущихся носилках, и дама в стразах, отклонившись от своего столика, прочувствованно отсалютовала ему стаканом «Тио Пепе»; через минуту она уже смеялась золотозубым смехом и что-то затевала, интриговала. И тем же занята была маленькая Сокко.
«Если собираетесь писать о Танжере, сказал мне один человек, к которому я обратился за некоторыми сведениями, пожалуйста, не касайтесь подонков, у нас здесь множество приятных людей, и нам обидно, что у города такая плохая репутация».
Ну, я совсем не уверен, что наши с ним определения совпадают, но здесь есть по крайней мере три человека, которых я нахожу чрезвычайно приятными. Например, Джонни Уиннер. Милая, смешная девушка Джонни Уиннер. Очень молодая, очень американская, и, глядя на ее грустное, задумчивое лицо, трудно поверить, что она способна сама о себе позаботиться, думаю, что так оно и есть. Тем не менее она прожила тут два года, одна проехала по всему Марокко, одна побывала в Сахаре. Почему Джонни Уиннер хочет жить до конца своих дней в Танжере, конечно, ее дело; но очевидно, что у нее любовь. «А вы разве не полюбили этот город? Проснуться и увидеть, что вы здесь, и знать, что вы всегда можете быть собой и не надо быть кем-то другим? И всегда у вас цветы, и смотреть в окно, наблюдать, как темнеют холмы и зажигаются огни в гавани? Разве вам это не радость?» С другой стороны, она вечно на ножах с городом, когда ни встретишь ее, у нее очередной crise[19]. «Слышали? Чудовищное непотребство: какой-то дурак в касбе покрасил свой дом желтым, и теперь все потянулись за ним я сейчас постараюсь сделать все, чтобы положить этому конец».
Касба традиционно синяя и белая, как снег в сумерках, и желтый цвет ее обезобразит. Надеюсь, Джонни своего добьется, хотя ее кампания против того, чтобы очистили Гран[20] -Сокко, потерпела неудачу это было для нее ударом в самое сердце, и она бродила по улицам в слезах. Гран-Сокко большая рыночная площадь. Берберы с гор, с их козьими шкурами и корзинами, сидят кружками на корточках под деревьями и слушают рассказчиков, флейтистов, фокусников; зеленные ларьки ломятся от цветов и фруктов, в воздухе дымок гашиша и аромат кориандра, на солнце горят яркие пряности. Все это предполагается переместить в другое место, чтобы разбить здесь парк. «Как же мне не огорчаться? Танжер для меня как родной дом. Вам понравилось бы, если бы к вам домой пришли и стали передвигать мебель?»
И Джонни сражалась за спасение Сокко на четырех языках на французском, испанском, английском и арабском; хотя говорит она на любом из них прекрасно, официального сочувствия она добилась разве что от швейцара голландского консульства, а душевной поддержки от таксиста-араба, который считает ее ничуть не помешанной и бесплатно возит по городу. На днях под вечер мы увидели Джонни, тащившуюся по ее любимой обреченной Сокко; вид у нее был совершенно убитый, и она несла грязного, покрытого болячками котенка. У Джонни было обыкновение с ходу говорить то, что она хочет сказать, и она выпалила: «Я чувствовала, что не могу больше жить, и вдруг нашла Монро, она погладила котенка, и он заставил меня устыдиться: ему так хочется жить, и, если он хочет, почему я не должна?»
При виде их, таких замурзанных и несчастных, рождалась уверенность: что-то, как-то их убережет если не здравый смысл, то любовь к жизни.
У Фериды Грин здравого смысла сколько угодно. Когда Джонни заговорила с ней о ситуации с Большой Сокко, мисс Грин сказала: «Милочка, вы не должны волноваться. Они вечно сносят Сокко, и никогда этого не происходит. Помню, в тысяча девятьсот шестом году ее хотели превратить в центр по переработке китов представляете, какой запах?»
Мисс Ферида одна из трех гранд-дам Танжера по фамилии Грин; к ним относится ее двоюродная сестра мисс Джесси и ее невестка, миссис Ада Грин. Во многих вопросах за ними последнее слово. Всем троим за семьдесят. Миссис Ада славится своей элегантностью, мисс Джесси остроумием, мисс Ферида, старшая, мудростью. Родную Англию она не навещала больше пятидесяти лет, однако, глядя на широкополую соломенную шляпу, пришпиленную к волосам, и на черную ленту, свисающую с пенсне, сразу понимаешь, что она выходит из дому на полуденное солнце и ни разу не пропустила чая в пять часов. Каждую пятницу на протяжении всей ее жизни совершается ритуал под названием «Мучное утро». Сидя за столом внизу своего сада и взвешивая каждое прошение, она выдает муку нуждающимся обычно арабским старухам, которые иначе умерли бы с голоду. Из этой муки они сделают тесто и так дотянут до следующей пятницы. Вокруг этого много шуток и смеха, потому что арабы обожают мисс Фериду, и все эти старухи безымянные тюки стирки для нас, остальных, для нее друзья, чьи характеристики она заносит в гроссбух. «У Фатимы скверный характер, но она не плохая», пишет она об одной. О другой: «Халима хорошая девочка, у нее нет двойного дна». И то же, думаю, можно сказать о самой мисс Фериде.
Всякий проживший в Танжере больше суток непременно услышит о Нисе как ее, двенадцатилетнюю, подобрал на улице австралиец и по-пигмалионовски сделал из арабской оборванки воспитанную, безупречно элегантную женщину. Ниса, насколько я знаю, единственный в Танжере пример европеизированной арабской женщины, и, как ни странно, ей не прощают этого ни европейцы, ни арабы; последние не скрывают ожесточения и, поскольку она живет в касбе, имеют все возможности дать выход своей злобе: женщины посылают детей писать непристойности на ее двери; мужчины, не задумываясь, плюют на нее на улице; в их глазах, она совершила самый тяжелый грех стала христианкой. Это должно было бы вызвать ответное возмущение, но Ниса, по крайней мере внешне, даже не понимает, чем тут можно возмущаться. Ей двадцать три года; она очаровательная, спокойная девушка, и просто сидеть вблизи нее, любуясь ее красотой, ее потупленными глазами, руками, изящными, как цветы, само по себе удовольствие. Она мало видит людей, как сказочная принцесса, сидит взаперти или в тени своего патио, читает, играет с кошками или с большим белым какаду, который подражает каждому ее действию, иногда подлетает к ней и целует ее в губы. Австралиец живет с ней с тех пор, как подобрал ее ребенком, она с ним ни на день не разлучалась. Если что-то случится с ним, Нисе не к кому будет прислониться: арабкой она снова стать не сможет, и вряд ли ей удастся влиться в европейский мир. Но австралиец уже старый человек. Однажды я позвонил в дверь Нисы: никто мне не открыл. В верхней части двери есть решетка, я заглянул в нее и за завесой вьюнов и листьев увидел Нису, стоявшую в тени патио. Я позвонил еще раз, она продолжала стоять, темная и неподвижная как статуя. Позже я узнал, что ночью у австралийца случился удар.
В конце июня, с новолуния, начинается Рамадан. Для арабов Рамадан это месяц воздержания. С наступлением темноты в воздухе протягивают цветную бечевку, и когда она становится не видна, раковины трубят арабам, что можно пить и есть днем не дозволено. Эти ночные пиры дышат праздником, и длится он до рассвета. На дальних башнях перед молитвами играют зурны, слышны, но не видны барабаны, где-то за закрытой дверью там-там; из мечетей на узкие лунные улицы льются голоса мужчин, нараспев читающих Коран. Даже высоко на темной горе над Танжером слышится заунывная зурна; торжественная пряжа мелодии вьется по Африке отсюда до Мекки и обратно.