Староста смиренно кивнул.
Рад, что вы это понимаете. Теперь ответьте, вы продолжаете настаивать на немедленном вскрытии могилы, без уведомления о том Высочайшую администрацию, каковая и должна вынести соответствующее постановление?
Златан вновь кивнул, не задумавшись.
Это одновременно и разозлило Фромбальда, и удивило его.
Они всерьез перепуганы, подумал он. И страх этот сильнее, нежели страх ответа, который, безусловно, им придется держать перед законом.
Вы отдаете себе отчет, медленно сказал провизор, глядя сквозь прищур на старосту, что то, что вы требуете от меня, является действием противозаконным, покуда нет на то соответствующего постановления?
Да, ответил Златан.
И вы намерены, в случае моего отказа Фромбальд достал письмо старосты и прочитал с него, «если не позволите нам Досмотр и не предоставите Юридическое Позволение поступить с телом согласно нашему обычаю, придется нам оставить свои дома и имущество; ибо до получения всемилостивой резолюции из Белграда, вся деревня приведется к уничтожению, и дожидаться того мы не желаем».
Все так, господин Камерал-провизор.
Наступила тишина. Ее нарушало лишь еле слышное молитвенное бормотание священника.
Фромбальд думал. Он думал об этом всю дорогу, пока добирался сюда. И если тогда он был убежден, что сможет разобраться во всем, не прибегая к тому, о чем просили его местные жители, теперь же он точно знал они не отступят. Всей деревней уйдут из этих мест.
Необходимо было принимать решение.
Что ж, сказал он. Возможно я поспешил касательно прогнозов моего возвращения в город.
Вы выполните нашу просьбу? спросил Златан, пристально и смело глядя на Фромбальда.
Я этого не говорил.
В таком случае
Помолчите. Я этого не говорил. Но и не говорил, что отказываю вам, хотя и не имею ни малейшего права выполнить то, о чем вы меня просите. Однако же, ультиматум, поставленный вами, вынуждает меня в случае, если я действительно усмотрю на то веские причины пойти на преступление.
Уверяю вас, в ином случае мы бы никогда
Фромбальд раздраженно перебил старосту.
Не нужно меня уверять. Я человек науки, а не деревенский дурак, верующий во всякую ерунду. Предоставьте мне факты, и тогда я скажу вам о своем решении.
Его видели по меньшей мере двадцать пять человек, включая меня, уважаемый Камерал-провизор. Восемь из них мертвы. Их убил Петер.
Фромбальд устало потер лицо. Пальцами с силой надавил на глаза, прогоняя усталость бессонной ночи и все возрастающую злобу.
Двадцать пять человек видели, он бегло заглянул в лист бумаги, Петера Плогойовица? И это именно он убил тех людей?
Истинно он, подал голос священник, а Златан лишь медленно кивнул несколько раз.
Провизор застонал, сильнее надавил на глаза и бас его эхом прокатился по церкви:
Он упокоился с миром одиннадцать недель назад!
Глава 12
Инсар. Россия.
Есть в нас какой-то защитный механизм, уберегающий рассудок от помешательства. Без него многие бы сошли с ума, не справившись с осознанием того, от чего этот механизм защищал их. Осознание собственной, неминуемой смерти. Неминуемой вот то слово, постигнув смысл которого в полной мере, мы можем лишиться сна, впасть в депрессию и даже, как бы парадоксально это не звучало, покончить жизнь самоубийством. Все продумано природой, она умница. Человеку дан разум; способность мыслить. И каждый, рано или поздно, но чаще всего на протяжении всей жизни, задумывается о том, что когда-то придет такой день, самый обычный день, который станет для него последним. Чаще всего понимание этого настигает человека по ночам, в тишине и покое, за считаные мгновения до сна. И имеет разную степень осознания. Кого-то в такие мгновения обдает волной леденящего холода; другие впадают в сильнейший ступор, их накрывает с головой паническая атака, становится трудно дышать. А иные, словно им это причиняет невероятное наслаждение, хотя, разумеется, это не так, начинают развивать эту мысль в воображении. Я умру. Я когда-то умру. И глазом моргнуть не успею время мое придет. Уже завтра, по меркам жизни цивилизаций; сегодня в сравнении с жизнью земли; в эту секунду в масштабах вселенной. Ты не надумал этой ночью ничего нового. Но ты контужен, ты поражен, раздавлен. Потому что прочувствовал эту простую, очевидную мысль во всей ее безжалостной необратимости. В такие моменты здоровый, полный сил, еще молодой, ты ничем не отличаешься от тех, кто буквально только что узнал свой страшный диагноз; от тех, на кого направлено дуло пистолета и с мерзким щелчком возводится курок. В эти мгновения ты переживаешь собственную смерть.
И мозг спасает тебя. Он не позволяет длиться этому чувству дольше пары десятков секунд. Вы успокаиваетесь также быстро, как и только что впали в оцепенение. Еще сердце колотится сильнее обычного, еще тревога, с каждой секундой становясь все слабже и теряя очертания, сбивает ваше дыхание, но вот она растворяется в сонном мороке, и вы, перевернувшись на другой бок, засыпаете. А утром, в залитой солнцем комнате, в струях горячего душа, в запахе кофе из кружки, в телефонных звонках коллег и переписок с друзьями нет места вчерашним страшным мыслям. Они исчезают без следа, не оставив даже малейшего горького послевкусие по себе. Вы даже можете попробовать подумать об этом теперь, сидя в метро по дороге на работу, или стоя в пробке, слушая новости по радио, но никак это вас не тронет; вы не испытаете ничего даже отдаленно напоминающее то страшное чувство абсолютной безнадежности, какое испытали накануне ночью.
Однажды, будучи семнадцати лет отроду, и Герман впервые осознает это, за мгновение до сна. Но спасительный блокиратор в его голове не сработает.
С тех пор он думал о своей смерти постоянно. Первые годы это изводило его, лишала покоя. Сначала мысли эти отравляли сознание только по ночам, когда утихала суета дня, и все вокруг затихало. Но постепенно яд просочился в него так глубоко, что оставался в нем и к рассвету. К двадцати годам Герман ощущал неизбежность смерти беспрестанно. Липкий, навязчивый страх не отступал перед спасительными доводами разума, оберегающими нас трюизмами того рода, что умирать нам еще очень не скоро, лишь в глубокой старости, вместе с которой придёт и смирение. Механизм защиты сбоил. Мысли, парализующие от ужаса большинство из людей лишь на мгновения, вытесняясь хлопотами и думами о дне грядущем, в Германе приобрели хронический характер. Тогда страх его принял иную, менее острую, но зудящую форму. Герман свыкся с этим, как рано или поздно человек свыкается с чем угодно. Ложась в кровать, все так же последней мыслью уходящего дня была мысль о смерти, но теперь от нее не бросало в пот, не перехватывало дыхания, она не вызывала бессонницу. Образы, некогда ослепляющие своей реалистичностью, видения себя в последний день жизни, такого единственного, с неповторимым сложным движением электрических импульсов в мозгу, с уникальным сознанием, превратились для Германа в подобие слабого отголоска когда-то острой, а сейчас еле ощутимой зубной боли. С годами прошли и они. И, думая о моменте, когда сердце его сократиться в последний раз, он, однако, не испытывал более ничего. Нет, он не перестал бояться ее вовсе. Но страх больше не жил на поверхности его сознания, он растворился где-то в глубине желудка и равномерно впитался в кровь.
У Германа появилось а вернее сказать, с него все и началось необычное хобби. Он собирал «продолжительности жизни» других людей и проецировал их на себя, то пребовляя годы к своему возрасту, то отнимая «лишние». Он делал это машинально, быстро считал в уме и, в зависимости от результата, настроение его менялось. Впрочем, смены настроения проходили незаметно для окружающих, потому как были незначительны даже для самого Германа. Что-то похожее случается если, скажем, в магазине вдруг не оказалось йогурта с каким-то определенным, вашим любимым вкусом, и немного, самую малость расстроившись, вы берете какой есть. Или не берете никакой. Мелочь.