Если не принадлежать к кругу мудрецов, говорит Самюэль Вуд. Мудрец это удовлетворенный человек Гегеля, тот, для кого не осталось вопросов, поскольку он может ответить на все окончательно, ничего более не хотя, не желая, не меняя. Он мертв и не нуждается в Другом (в другом, который сопровождает и подает руку даже и в смерти). Абсолютно тот же Тот же.
Но для не-Гегеля остаются вопросы, словеса, молчания, и еще блаженное солнце, птичий щебет, песни, ускользающие от адской необходимости языка, ликование небесных созданий, музыка, удерживающая анакрузой тишину того, что все еще слышится или послышится в том, что не слышно.
Сколько еще можно мечтать о языке,Не порабощенном словамии не отказываться от памяти о желании немых объятий (того, возможно, что Левинас называет «лаской»).
Так сказано и почти не сказано.
В «Морских мегерах» есть следующее категорическое утверждение: Ведь быть и более не быть одно и то же проклятье. В «Стихотворениях Самюэля Вуда» небытие, из которого рождаешься, и небытие, в которое умираешь, тоже наделены схожим смыслом и несмыслом, а сверх того стойкостью, непрерываемостью абсолютной прерывности.
В «Морских мегерах»:
И в изнывающей памяти, а это все, чем я ныне владеюПамять, которая, вдалеке от прустовской, никак не защищена: Став ничем, ни о чем не помнить, даже не знать о смерти?
И, наконец, осуждение или уничтожение рассказа, в котором не сохранится памятник пути от небытия к небытию.
И не будет памятника тому, кто отрекся от пройденного пути.В обеих поэмах (разделенных, однако, катастрофическим Событием) имеет место один и тот же процесс или, скорее, нескончаемый процесс.
И в изнывающей памяти, а это все, чем я ныне владею,Я место ищу, где ребенок, которым я был, оставил свои отпечатки.Отпечатки: следы не того, что имело место, а того, что так никогда и не произошло. Вот что удерживает нас в стороне от прустовских воспоминаний: воспоминаний безотчетных триумфально подхваченных и способных отдалить смерть воскрешенным искусством.
И снова следы:
Под вневременной аркой, где во всей чистоте восседает ничто,Исчезнув так, что стерлись и следы моего пребыванияИ тем не менее имеет место процесс, явка в суд (все в тех же «Морских мегерах») ребенка с ребенком, ставшим другим:
Возник, чтобы тяжкую детскую муку снова во мне пробудить,Ребенок иной, но захваченный тою же тайною мукойОчная ставка, не повторяясь, обретает в «Стихотворениях Самюэля Вуда» еще более неоспоримую форму всегда давнишнего и всегда нового процесса.
Причина одна: ему виден глазами сознанияТот, кого называли непреклонным подростком, вернувшийся, чтобы вершитьБеспощадный суд над предателем-взрослым.Лучше на этом суде сразу признать вину,Чем в нажитой мудрости тщетно искать защиту.(С риском принять меланхоличную умиротворенность Гегеля.)Но почему ребенок его мучает? Почему становится судьей? Да потому, что, как ребенок, которому всегда только предстоит родиться, он все еще наделен способностью судить и быть свободным, разоблачая ложь нас тиранивших в детстве.
А также потому, что судья и подсудимый остаются все тем же ребенком, чей невозможно смягчить взор правосудный, с сердцем, в котором жива еще юная гордость, живо искусство скрывать свои сильные стороны, дальновидность, средоточие наслажденья, откуда «он» должен (не зная, кто этот он) вновь начать заслушивать, произносить приговор.
И власть ее не ослабела с годами.Это (снова) загадка, загадка странности детства детства, которое знает о ней больше, поскольку ей не подходит никакой ответ, когда во весь голос голос восхитительный, похищенный у всегда удерживающегося в нем безмолвия произносит NON SERVIAM10, гордый в своей готовности на крайние бедствия отказ.
Не желая, не будучи в состоянии закончить, положусь пока что на изречение одного из хасидских Учителей (который всегда отказывался быть Учителем), рабби Нахмана из Брацлава.
«Нельзя быть старым!»
Что прежде всего можно понимать так: нельзя отказываться от самообновления, останавливаться на ответе, который не оставлял бы уже сомнений в вопросе в конечном счете (но конца этому нет) прибегая к письму только для того, чтобы стереть написанное или, точнее, записывая самим стиранием, удерживая вместе исчерпанность и неисчерпаемое: ИСЧЕЗНОВЕНИЕ, которое не иссякает.
Так он пришел к тому, чтобы написать тайную Книгу только для того, чтобы ее сжечь, и прославился как автор «Сожженной книги»11.
Но это, возможно, побочный эффект мистической славы, в которой даже без смирения или воодушевления он наделяет себя возможностью некоего высшего конца.
Полагаю, что Луи-Рене Дефоре отвергает такую возможность. Конечное небытие не может помешать тому, чтобы рождение продолжалось, иначе говоря, всегда ЕСТЬ МЕСТО нарождению, рождению в долгу у рождения, у молчания, которого ему недоставало, когда оно давало о нем зарок, но благодаря которому, даже и недостающему, поддерживаются дар благодати и благодать дара, смех, слезы, дикость и, может статься, наконец-то УДАЧА, что выпала, правда, слишком поздно и ничему не послужит как раз потому, что оказывается удачей, только уклоняясь и ускользая от любого использования, любой службы.
Не забудем, что эти стихотворения приписываются Самюэлю Вуду. Не выдуман ли он, чтобы переложить ответственность на кого-то другого, обретающего тем самым реальность ирреальности? Не какой-то ли это другой голос, который автор слышит только время от времени или которого бежит, чтобы не вскрылась его тайна и не прозвучали самые глубокие, самые катастрофические истины? Если никогда не бывает окончательного ответа, а лишь постоянное оспаривание, я остаюсь пораженным некоторыми почти безмятежными моментами, когда отрицательное не торжествует. Как в этих трех строках, отгоняющих, кажется, искушение нигилизма:
Нет, тут нечто смутное по-иному: Нежность, которая перехватила горло, Долг неустанной, недремлющей дружбыИ потом десять строк, столь сильных, исполненных непревзойденного величия «конца», где воздается должное не отсюда пришедшему голосу (быть может, голосу Самюэля Вуда или самогό безымянного), неуязвимому для времени и распада; голосу, который, даже если он обманчив как сновиденье, удерживает кое-что, что длится / Даже после того, как потеряется смысл. И почему? Потому, что его ТЕМБР (подчеркиваю я) еще бродит вдали, словно гроза, / И трудно сказать: приближается или уходит.
*
Голос, тембр, музыка. Не этими ли словами открывается безответный вопрос ЗАТАКТА, невпопад временящей синкопы? Синкопа: даже воспринятая не субъективно, она может преподноситься нам в разных формах. И, для начала, снова Гегель, коли вместе с ним мы концептуально подхватываем начало только в конце и со смертью и через смерть в рождении: затакте, который упраздняет тогда непосредственность времени и, возможно, в меланхолии предельного удовлетворения упраздняется также и сам.
ЗАТАКТ: возможно, это иное ожидание возврата назад через оглядку в прошлое, где мерещится некое всегда уже утраченное, поскольку его никогда не было, настоящее.
В заключение вернусь к такому таинственному, такому непроясненному опыту Луи-Рене Дефоре, разве что на крохи которого мне удалось намекнуть. Если у него счастье, несчастье родиться всегда подспудно присутствует в существе, которое в своем развитии полагает, что от него удаляется, так что рождение, продолжаясь без конца, всегда пребывает по ту сторону, то можно полагать, что молчание infans12 всегда остается прецессией речи, подобно тому как небытие не упраздняется в бытии, даже если и кажется, что они сопрягаются в жутком раскачивании ИМЕЕТСЯ (бытие полагает, что завладевает небытием, но рождение упорствует Остинато в своем небытии, так и не выдав тайну).