С замершим сердцем, не дыша, с ватными руками и ногами я сняла шлем и подняла взгляд и сейчас, двадцать лет спустя, я по-прежнему четко вижу ее лицо. Не то, которое миллионами копий смотрит с рекламных баннеров и обложек журналов и которое заполонило интернет. А то, каким оно было в тот день, затерявшийся в глубинах моей юности, в тот единственный раз, когда я видела ее на улице без макияжа. Когда мы стояли друг против друга на пустой гравийной парковке Железного пляжа.
Бледная, раздраженная, покрытая прыщами кожа. Лоб и подбородок усыпаны черными точками и следами от выдавленных угрей. Не то чтобы от этого исчезла вся ее вызывающая красота, но без привычной грунтовки черты лица казались несовершенными, припухлыми и даже грустными. Досадливо сжатые губы, потрескавшиеся от холода, без помады потеряли выразительность. Но глаза да, глаза остались: восхитительные, изумрудного оттенка, какого не сыщешь в природе, с длинными ресницами, не нуждающимися в туши, с непроницаемым взглядом, словно заключающим в себе какую-то тайну. Те самые глаза, которые знает вся планета вернее, думает, что знает.
Скутер у тебя отвратный. Но, знаешь, наклейки мне даже нравятся. Она улыбнулась своей обезоруживающей улыбкой, обнажив белые ровные зубы. На щеках появились ямочки.
Это не я наклеила, призналась я, а мой брат.
Лишь по этой причине я их и не сдирала.
Я тебе вначале соврала, но ты бы иначе не приехала. Мы едем не в центр, а в Марину-ди-Эссе; твой «кварц» слишком заметный, оставь его здесь.
Здесь? Я оглянулась по сторонам. Безлюдное местечко, кусты вереска и можжевельника стелются по земле под натиском мистраля, неприветливое море.
Я не поеду. Это километров десять как минимум.
Двенадцать, уточнила она.
Мы не можем тащиться туда на пятидесяти кубах. Отец полицию вызовет, если я не вернусь к ужину! Я соврала: явись я домой к полуночи, отец бы обрадовался, что я нормальный четырнадцатилетний подросток.
Я на своем восемьдесят выжимаю, вообще-то. Я же не из Биеллы, как ты. Если будем шевелить поршнями, к семи вернемся сюда. Я уже давно этот план вынашиваю. Ты, что ль, мне не доверяешь? Почему?
Потому что ты не сможешь все двенадцать километров выжимать восемьдесят километров в час на этих каблуках. И потому что однажды ты положила руку мне на плечо, а потом исчезла. А когда появилась снова, то игнорировала меня и смеялась, когда другие меня подкалывали.
Самое ужасное было то, что я ее уже простила.
Давай, забирайся, бросила она, скользнув вперед на сиденье и освобождая мне место.
Я в нерешительности слезла со своего скутера. Металлолом, конечно, но другого у меня нет, и отец с его безразличием к тому, как вещь выглядит, точно не купит мне еще один, посимпатичней.
Боишься, что его украдут? засмеялась она. Кто, чайки?
Я забралась на сиденье позади нее. Беатриче ракетой сорвалась с места: движок и правда форсированный. Вперед по ухабистой тропе, мимо обсерватории и маяка, зигзагами сквозь пахнущие солью кусты, по влажной земле, среди дикой живности, прячущейся под сенью дубов.
Я уцепилась за нее, преодолевая смущение, прижалась грудью к ее спине. Беа не противилась, ощущая мой испуг. Такая скорость была мне незнакома. Колеса пробуксовывали на влажном асфальте, а она все прибавляла газу. Каждую секунду мы были на грани падения.
Выехали на пригородное шоссе: прямая двухполосная дорога, забитая грузовиками и легковушками, и ни одного скутера. И понеслись на скорости семьдесят в час, лавируя, обгоняя всех, как скорый поезд со светящимися окнами, мчавшийся вверх, на север, туда, где осталась моя жизнь.
На западе, над сосновой рощей, накаленное добела солнце разорвало облака и спускалось к морю. На востоке изрытые пещерами холмы уже погружались в тень. Мы мчались, балансируя на сплошной линии, разделявшей встречные потоки, под мигание фар и звуки клаксонов, предупреждавших, что так быстро нельзя, что вдвоем на пятидесяти кубах запрещено. Я закрыла глаза, раскаиваясь, что уступила ей, что вообще вышла из дома. И тогда Беатриче сняла одну руку с руля.
Шерстяной перчаткой нащупала мою, неприкрытую, и пожала.
Мы почти ничего не знали друг о друге; я не имела понятия о ее страдании, она о моем, но все же что-то мы тогда почувствовали, потому что ее пальцы скользнули в мои и погладили их, и мои пальцы ответили. И, наверное, поэтому, а может, из-за холода мои глаза наполнились слезами.
* * *
Бутик назывался «Роза Скарлет». Скорей всего, его уже давно нет, но в ту зиму в Марине-ди-Эссе он процветал: шесть сверкающих витринных окон на главной улице, украшенных к Рождеству раньше остальных. Просто космический корабль какой-то, со всем этим светом.
Какое-то время мы с Беатриче мерзли у входа. Глядели, как туристы, приезжавшие сюда из Флоренции и даже Рима, складывают зонтики, заходят внутрь с миллионами в кармане.
Марину-ди-Эссе брали штурмом, как бывает лишь в выходные и в высокий сезон. Людской поток был настолько плотный, что не давал перейти улицу. Повсюду стояли передвижные столики с попкорном, продавцы воздушных шаров и аккордеонисты, которым уставшие и нагруженные пакетами покупатели кидали в шляпы монеты.
На меня всегда наводили тоску прибрежные городки, обреченные нести бремя курорта в силу своего местоположения. Марина-ди-Эссе как раз из их числа горстка домов вокруг улицы с модными магазинами, скромный порт, походивший на большой склад, и никакой истории; лишенное индивидуальности место, временами обретающее лицо и наполняющееся ароматами вафель, печенья и пиццы навынос. В тот день она правда показалась мне великолепной.
Беатриче крепко держала мою руку. Боялась, что я вдруг передумаю? Но разве я могла? Я упивалась тем, что оказалась в субботу на главной улице: это ведь было в первый раз; да еще и не одна, а под руку со сверстницей. Хоть и понимала, что такое возможно лишь там, где нас никто не знает, что Беатриче вопиющий случай! не накрашена и скрыта под черной хламидой, а не окутана облаком страз; но такова наша цель сохранить анонимность, быть незаметными и незапоминающимися. И потому она застегнулась наглухо и набросила капюшон. Стояла, набираясь смелости. Сейчас, вспоминая, я думаю, как это чудесно: никто, кроме нас, не знает, что означали те мгновения.
Решившись, она потянула меня к третьей витрине. В самом центре в лучах света переливались как несложно было догадаться даже мне джинсы. Каждый сантиметр усыпан стразами «Сваровски», сидят в облипку, точно русалочий хвост. Верх манекена не одели, разумеется: такое великолепие соседства не терпит.
Моя мать сказала, что не купит их мне, объясняла Беа, не отрывая глаз от джинсов. Даже на Рождество, даже если мне ничего другого не надо. Сука. Она повернулась ко мне: Ты не представляешь, какая она сука. Никто не представляет.
Я не ответила: эта тема была у меня под запретом. И у нее, как я поняла, тоже, потому что больше она ничего не прибавила. Но потом, подумав, взглянула мне в глаза с решимостью, которой я никогда не забуду.
Когда-нибудь, торжественно заявила она, я приду сюда и скуплю весь этот магазин. На свои деньги, которые сама заработаю. Все будет мое, я все вынесу, подчистую. Клянусь тебе. Я никогда не воровала и никогда больше не буду. Но сегодня мне это нужно позарез. Понимаешь?
Понимаю, ответила я. Потому что и правда чувствовала, что эта кража вопрос жизни и смерти. И я пообещала себе, что помогу ей, пусть даже меня поймают, задержат, сдадут в полицию. В кои-то веки вызволять нужно будет меня, а не брата; за мной приедет отец, и тогда я смогу ему крикнуть: «Видишь, до чего я тут докатилась? Как мне здесь плохо, как я несчастна? Отвези меня в Биеллу, прошу тебя!»