Бесспорно одно: смерть и сопутствующая ей проблема как после скоропостижного ухода человека поступить с тем, что осталось, от бездыханного тела до нажитого и ставшего вдруг бесхозным добра в ходе истории проблема эта требовала решений и побуждала к действиям, которые не только ее снимали, но и воодушевляли далеких наших предков ступить на путь развития от животного к человеку. Homo sapiens и в этом, по общему мнению, его отличительная черта не бросает почивших сородичей, предпочитая не вверять их останки естественному процессу разложения; хотя, по правде сказать, схожие нравы замечены и среди других высокоразвитых видов: так собираются слоны вокруг умирающего члена стаи, на протяжении многих часов поглаживают его своими хоботами и при этом гневно трубят, нередко даже пытаются поднять безжизненное тело и только потом накрывают его землей и ветками. В последующие годы они регулярно возвращаются к местам умирания, что возможно не иначе как при наличии крепкой памяти и, если угодно, даже определенных представлений о потустороннем, не менее фантастичных, чем наши, и проверке не поддающихся.
Цезура смерти исходная точка наследия и памяти, а плач по покойнику начало всякой культуры, он заполняет пением, молитвами и сказами разверзшуюся пропасть, внезапную тишину, вновь оживляя то, что ушло. Опыт утраты чистая форма, и позволяет яснее увидеть масштабы потери, которая зачастую, в преображающем свете печали, становится объектом вожделения. Вот как это сформулировал известный гейдельбергский профессор зоологии в предисловии к одной из книжек бремовской серии: «Ценить то, что утрачено, больше того, что есть, похоже, в этом и заключается отличительное свойство человека Запада, рационально вряд ли объяснимое; иначе откуда взяться тому нелепому странному умилению, какое с некоторых пор вызывает у нас сумчатый волк».
Существует множество стратегий, как удержать в памяти прошлое и остановить забвение. Наука историография, если верить преданию, началась с череды разрушительных войн между греками и персами, а искусство мнемоники, нынче почти забытое, с трагического случая, унесшего много жизней. Дело было в Фессалии, в далеком дохристианском V веке, тогда во время пиршества обрушился дом, погребя под завалами всех присутствующих. Выжил только один, поэт Симонид Кеосский, обладавший отменной памятью; он мысленно снова проник в разрушенное здание и восстановил порядок рассадки гостей, так удалось распознать извлеченные из-под обломков тела. Среди бесчисленного множества дилемм есть одна жизнь или смерть; когда после кончины человека говорят о невосполнимости потери, боль утраты захлестывает нас с удвоенной силой и в той же мере разделенная приглушается; с пропавшим без вести иначе: нас мучает неопределенность, которая не отпускает словно кошмарный сон, сотканный из робкой надежды и недозволенной скорби, и этот сон не оставляет нас в покое, мешает всё осмыслить, и главное он не дает нам жить.
Быть живым означает пить горькую чашу потерь. Вопрос о том, что с нами будет, так же стар, как человечество, ведь неотъемлемая и равно тревожная черта будущего его непредсказуемость, вынуждающая человека пребывать в неведении относительно времени и обстоятельств своей смерти. Кто не шептал заклятие от сглаза в сладостно-приторном предчувствии грядущих страданий, кто не испытывал фатального порыва прокрутить в голове все страшные сценарии, надеясь таким способом их предотвратить? Мы живо представляем собственный крах, рисуем в воображении мыслимые и немыслимые катастрофы, после чего мним себя застрахованными от неприятных сюрпризов. В эпоху Античности сны сулили утешение и, как полагали греки, подобно оракулам, предрекали грядущее; они не могли отвратить неотвратимое, но смягчали ужас перед нежданностями судьбы. Нередко люди сводят счеты с жизнью из страха перед смертью. В порыве одержать верх над неопределенностью будущего, пусть даже за счет урезанного собственного существования, самоубийство мера, пожалуй, самая радикальная. Свидетельства сообщают, что среди даров известного индийского посольства, принятого императором Августом на острове Самос, находился не только тигр и безрукий юноша, умело справлявшийся со всем при помощи ног, но и человек из касты брахманов по имени Зармар, который изъявил желание самолично положить конец своей жизни в доказательство того, что она всегда складывалась так, как он того хотел. В Афинах, пока не стряслось непредвиденного, Зармар, раздевшись донага и умастив себя маслами, с улыбкой на лице бросился в огонь; он сгорел заживо в страшных муках, о чем нетрудно догадаться, и благодаря инсценировке собственной смерти вошел в историю, пусть даже как герой курьезного анекдота, о котором Дион Кассий упомянул в своей восьмидесятитомной «Римской истории», чудом дошедшей до нас частями. В конечном счете всё, что мы имеем, только остатки того, что было.
Память, в которой откладывается каждая мелочь, в сущности, пуста. Жительница Калифорнии, знать не знавшая о науке мнемонике, но умевшая в подробностях восстановить каждый день, с 5 февраля 1980 года была заложницей никогда не отпускавших ее воспоминаний заточенный в эхокамеру арестант, фантом аттийца Фемистокла, который в родном своем городе знал по имени каждого гражданина и однажды поведал мнемонику Симониду, что скорее предпочел бы владеть искусством забывать, чем помнить: «Увы, я помню даже то, что помнить не хочу; а что хочу забыть, не забываю». Умение выбрасывать из головы относится к разряду невозможного, поскольку всякий знак постулирует наличие чего-нибудь, даже если утверждается его отсутствие. Мы знаем поименно почти всех, кто в Римской империи был подвергнут demnatio memoriae, проклятию памяти, самые красноречивые тому доказательства содержатся в энциклопедиях.
Забывать всё начисто, разумеется, плохо. Еще хуже не забывать ничего, ведь знание рождается из забвения. Если запоминать всё подряд, как это делают электронные вычислительные машины, знание теряет ценность и оборачивается нагромождением никому не нужных данных.
Положим, в основе создания всякого архива, как это и было с его прототипом ковчегом, и впрямь лежит желание ничего не утратить, однако даже такие бесспорно вдохновенные идеи, как, например, идея превратить один из континентов (к примеру, Антарктиду) или даже Луну в центральный музей Земли, где под лозунгом демократии и равенства беспристрастно презентовались бы плоды культуры, даже такие возвышенные идеи тоталитарны и обречены на фиаско, как устроение нового рая, манящий образ которого издревле хранится в сознании каждой культуры.
По сути, всякая вещь это мусор, всякое строение руины, а творчество не что иное, как разрушение; ничем не лучше труды ученых и институтов, громко трубящих о том, как пекутся они о наследии человечества. Даже археология с какой бы осторожностью и рассудительностью она ни проникала в глубь прошлых эпох есть лишь иная форма разорения, а архивы, музеи и библиотеки, зоологические сады и природные заповедники лишь кладбища с собственной управой, и многое из того, что поступает туда на хранение, зачастую бесцеремонно вырвано из бурлящего водоворота современности, с одним только правом быть сброшенным со счетов, забытым подобно героическим событиям и людям, чьими монументами напичканы городские пейзажи.