Вспышка света ослепила меня. Я провалилась в темноту.
Научный гипноз от атеиста Волгина мгновенно осознала я, когда очнувшись, очутилась у закрытой двери, внутри аудитории. Так я никуда не успела выйти. Выхода из входа не случилось. А слова эти «Выход там, где вход» это какой-то код. Волгин на мне пробует гипнотическую технику. И я выясняется, что? Поддаюсь гипнозу?
В голове персеверация: «Вихрь любовников» гравюра Блейка, гравюра, Блейк, вихрь любовников. Борясь с желанием достать из портфеля свой любимый сборник стихотворений, подойти и подарить его Волгину, я точно знала сама я этого делать категорически не хочу. Да и с какой это стати дарить чужому, несимпатичному мне человеку любимое и дорогое? Дорогое, между прочим, во всех смыслах. Я половину своей стипендии отдала букинисту за редкую книгу. Вот так можно одновременно желать совершить действие и совершенно не желать его совершать. В голове каруселью вертелись настойчивые слова: Иди и подари Волгину сборник стихов.
Сменялись на вкрадчивые фразы из незнакомого мне рассказа? Фильма? «Скорей, скорей, Мусенька! Там тебя ждет сюрпри-и-из» Какой это сюрприз
Черт сидел голый, в серой коже, как дог, вытянув руки вдоль колен, как рязанская баба на фотографии или фараон в Лувре, в той же позе неизбывного терпения и равнодушия. Черт сидел так смирно, точно его снимали. Шерсти не было, было обратное шерсти: полная гладкость. Действия не было. Он сидел, а я стояла. И я его любила».
Волгин тоже сидел, я стояла. И я его любила. Было страшно. Благоговейно страшно. Редкие волосы на шишковидной голове атеиста, отсутствие даже намека на то, что он пользуется бритвой, острый подбородок вызывали стойкое отвращение. Никакой к нему любви я не чувствовала, но думала люблю.
Святые угодники! Или как бы воскликнула моя бабулечка СлЯпые негодники!
Эти «слЯпые негодники» было у неё самым любимым и часто употребляемым ругательством. Своим возникновением оно обязано истории с моим наречением.
Ещё до моего рождения, родители и бабушка, без всяких УЗИ, помогающих узнать пол ребенка и ещё другую информацию, были непоколебимо уверены родится девочка. В один из вечеров за ужином, примерно за месяц до маминых родов, каждый из них написал свой вариант имени для меня.
То ли шляпы под рукой не оказалось, то ли перевернутая шляпа со свернутыми тремя бумажками, ожидающая события показалась им несуразным предметом, но они воспользовались обожаемой вещицей бабули. Антикварным фарфоровым кофейником, постоянно присутствующим на столе.
Кофейник не использовался по назначению, служил салфетницей, потому, как крышка от него невесть когда потерялась, носик отбился, но место травмы аккуратно зашлифовали. О том, чтобы выбросить и речи не возникало, ведь ни трещин, ни сколов Невесомо легкий, с широким горлом, красивого сливочного цвета с ручной росписью. Карминного цвета ягоды рябины казались трехмерными, живыми, а снегири с огненными грудками словно готовы каждую секунду спорхнуть с него и улететь куда-то.
Из него вынули льняные салфетки и положили записочки с именами.
Бабуля отвечает на любые мои вопросы. Всегда на все-все отвечала обстоятельно, подробно, эмоционально, с явным удовольствием. Только на вопрос «А как мама познакомилась с папой?» ответила отрывисто и кратко: «Искала она службу, Лучик, а нашла суженого».
Лучик это от мамы. Пока она ещё была жива, я была её Лучиком. И, хотя не могу, считается не должна этого помнить, ясно помню, как я уткнулась в мамину грудь и слышу её певучий, ласковый голос «Лучик мой».
Будучи младенцем, я навсегда запомнила её голос, звучание безусловной любви. Мамин подарок.
Бабулечка называла меня Лучиком исключительно в самых-самых волнительных случаях. Спустя несколько лет, я уже знала: родители встретились, когда мама проходила прослушивание в оркестр музыкального театра, где папа дирижировал. Это была судьба. Они были созданы друг для друга. Папе нравилось, что мамины руки, даже чисто вымытые, всегда чуть-чуть пахли канифолью, а мама восторженно наблюдала, как папа, и в оркестре, и дома размахивал пластичными руками.
Мама после родов резко ослабла, чувствовала себя неважно, играть в оркестре не могла, почти не ходила. Папа обязан был с театром уехать на гастроли. Бабуля взвалила на себя заботы обо мне и маме, и стойко, мужественно держалась.
Вскоре мамы не стало. Отец почернел от горя.
Через полгода, чтобы я, наконец, обрела имя, и факт моего существования был подтвержден официальным документом, бабушка, держа меня, крепко запеленованную в одеяло, отправилась в ЗАГС.
В семидесятых ещё не оформляли свидетельства о рождении непосредственно в роддомах. Меня до сих пор обескураживает, что любое удостоверение личности обществу или государству важнее самого человека. Что, без бумажки с печатью ты никто? Не существуешь?
Чиновницы ЗАГСа не сразу согласились оформлять на меня свидетельство, настаивали на приходе в их инстанцию непосредственно родителей. Мою бабулю, которая в течение всей свой жизни была как кремень, единственный раз, очевидно, в тот момент прорвало. Она, разрыдавшись, сквозь слезы, всхлипы и сбивчивое дыхание, пыталась рассказать про непонятную хворь, забравшую маму, про папины гастроли, про кроху внучку, уже полгода живущую в этом мире без матери и без имени. Протянула сотруднице выписку из роддома и кофейник
Сотрудница смилостивилась, вошла, как говорят, в положение, вытащила одну свернутую бумажку и даже не успела её развернуть, как бабулечка, прижимая к груди меня и кофейник, прытко удалилась.
Ушла домой, поручила случаю, в лице веснушчатой миловидной женщины в госконторе сделать маленький выбор решить, какое из трех имен моё.
Сама вытащить из кофейника маленькую трубочку с именем бабуля так и не смогла. Зато смогла растить меня в одиночку.
Папа немного помогал деньгами, насколько позволяла зарплата, но во всем остальном не участвовал. Я без каких-либо объяснений понимала, он любит меня, только видеть не может, слишком сильная мучила его боль.
Страдание из-за утраты любимой жены вовсе не облагораживало его. Руки его стали с каждым днем все больше и больше походить на усохшие плети, дирижировал оркестром он через силу. В каждый мой день рождения он приходил с новой пластинкой, не дарил ничего, кроме пластинок с классической музыкой. Гладил меня по голове, но никогда не обнимал. Мы втроем пили чай с нажаренным бабушкой, вкуснейшим хрустящим хворостом, обильно посыпанным сахарной пудрой, а уходя, он, обращаясь ко мне, каждый раз шептал: «Tu me comprends, ma fille?». Я, как мне кажется, понимала.
Ведь я не обижалась на папу, что его почти никогда нет рядом, как не обижалась и на маму, что её рядом никогда нет. Никогда.
Оба они ни разу не назвали меня по имени. Мама не успела, папа не захотел.
Да, я точно папу понимала, и на очередной день своего явления, пятилетняя, считавшая себя уже большой и взрослой, коротко остриженная, в темно-темно синем платье, я держу папу за руку и говорю:
Папа, а бабулечка сказала, что ты и мама, когда ещё вы не были мамой и папой, нашли друг друга в оркестре. Маму нигде не могу найти и в оркестре не могу, а ты можешь, найди себе жену.
Папа отдернул руку, заплакал, долго-долго не приходил, пропустил два или три моих дня рождения. А потом он женился на глазастой гримерше из театра. И у них родился карапуз Бориска.
В театре возникли терки, руководство не разрешало папе репетировать с оркестром и хором какую-то особую современную симфонию его друга, композитора из Ленинграда. Папе стало совсем не до меня, мы и не виделись совсем, и я мечтала, чтобы папа обнял меня, хоть раз Хоть раз. Чтобы понял, чтобы принял!