Десять лет достаточный, по-моему, срок, чтобы о личном трагическом писать с улыбкой. И все-таки с некоторым беспокойством я приступаю к этой страничке юбилейных воспоминаний: вспомнишь что-нибудь забавное, что другие позабыли, и выйдет недоразумение. Поэтому, вопреки доброму обычаю, буду больше говорить о себе, чем о людях одной судьбы.
На берегу были густые заросли, в которых сидеть с удочкой покойно, а сверху не видно. Последнее было очень важно, потому что, по уговору, я не должен был сидеть на виду. Даже перекусить обещали принести мне сюда; а в случае каких-нибудь полуожиданностей прибежит ко мне мальчик или помашут платком с видного места.
Как на грех, брал только ерш, а это скучно. Смотав удочки, я хотел переменить место и увидал сигнальщика. Значит, собирайся, приехали! В эту минуту решилась для меня судьба предстоявшего десятилетия а то и больше.
Дело в том, что почтенному философу[2], с которым мы тогда делили деревенский уют и который сейчас живет в Кламаре, пришло в голову побывать в Москве на своей городской квартире. Ждали его обратно вечером, но он не вернулся. Вместо него приехал знакомый и рассказал, что в Москве идут аресты писателей и профессоров, и в числе других взят и наш милый Николай Александрович.
При нашей привычке к тогдашним нелепостям арест Н. А. Бердяева величайшая политическая чепуха нас не удивил. Называли и других, столь же чуждых всякой активной политике, столь же далеких от того, чтобы быть «врагами революции» и. «белогвардейцами». Значит такая уж судьба, просто пришел черед. Поэтому, ночь переспав на даче, с утра я засел в камышах может быть, и за мной приедут. А так как только этой весной я вернулся из казанской ссылки (за участие в помощи голодающим), то очень не хотелось опять возвращаться на Лубянку, где перед ссылкой я прошел курс трехмесячного гниения в зацветшей плесенью камере.
Адресных столов в деревне не водится, а местный совдеп за рекой. Когда я с удочками проходил мимо перевоза, там слезали с автомобиля приметные фигуры с наганами и в суконных шлемах, созданных по рисунку художника Бертрама. Они торопились, а я не спешил, и разошлись мы мирно. Не станет же враг отечества и пролетариата шляться с удочками по берегу Москва-реки! Потом, уже из прилеска, с высокого места, я видел, как они возвращались в лодке, заводили машину и, гудя мотором, подымались в нашу деревушку.
Люди были не простые, а хитрые; не ворвались с полицейской грубостью, а вежливо сообщили, что имеют передать мне письмо от товарища Луначарского, но непременно лично. Так как с тов. Луначарским я в переписке Отродясь не состоял (кстати, и зря трепали его имя, он был против нашей высылки!), то приехавшим заявили, что я в Москве. Уехали с недоверием, поставив крестьян сторожить ночью. Не знаю, взяли ли бы меня крестьяне, если бы я вернулся. Но сторожить сторожили и между собой беседовали о событии:
Того, патлатого, в городе забрали, а этот, видишь, убег.
В их представлении мы, вероятно, были ловкими бандитами. По признаку патлатости, несмотря на всегдашнее изящество летнего костюма (мне, как рыболову, несвойственное), Н. Бердяев мог легко сойти за атамана.
И вот иду, сначала полями, затем углубившись в лес. Как раз в эти дни повылезли из земли белые грибы целыми выводками, крепкие, полные соблазна. И жалко их ломать и невозможно не наклоняться! Удочки и рыболовный мешок я бросил в кустах, собирать грибы не во что. Очень было обидно. Через лес проложена дорога, от которой я держался в сторонке; раз, заслышав шум мотора, залег на минуту в густой чаще. А проходил через заповедный лес, где сосны стоят со дней царя Алексея Михайловича, и ствол в поперечнике в рост большого человека. Это была последняя красота, которую я видел в России.
Думаю, что путь я избрал правильный: в сторону летней резиденции многовластных людей: Троцкого, Дзержинского, Каменева. Было какое-то очень странное старое именье, окруженное высокой каменной стеной; туда они приехали отдыхать из Москвы, там жили их семьи. А в стороне, совсем рядом, три крестьянских домика, из которых один был мне дружествен; в нем я и решил провести несколько дней, пока выяснится, почему нас преследуют и что нас ждет. Здесь искать уж, конечно, не будут, и, правда, не искали.
По малой своей осторожности, выходя гулять в лес, встречался с дачниками, и не совсем удачно: один раз с сестрой Каменева, другой с женой и сыном Троцкого; обе сановницы меня, кажется, знали, Каменева во всяком случае; она была раньше постоянной посетительницей нашей, лишь недавно ликвидированной Лавки писателей. Об арестах писателей и ученых говорила вся Москва, так что и здесь, конечно, знали: однако для меня обе встречи прошли благополучно.
Но не вечно же жить в лесу? Из Москвы сообщили, что некоторые из арестованных уже выпущены, и всех высылают за границу. Высылка применялась впервые, все же это лучше тюрьмы. За что берут и высылают самых мирных людей неизвестно; но в то время у нас гулял по Москве анекдот про анкету, которую должны были заполнять все граждане. В этой анкете был будто бы такой пункт:
«Были ли вы арестованы, и если нет, то почему?»
Коротко говоря отправился и я на Москву, конечно не домой, а в дружеский дом, в частную лечебницу, где меня записали больным. Делами арестованных и высылаемых ведал следователь ГПУ товарищ Решетов (тогда неизменно прибавляли к фамилиям слово «товарищ»). Рискнул ему телефонировать:
Товарищ Решетов?
Я. Кто спрашивает?
Такой-то. Правда ли, что вы меня разыскиваете?
Д-да
Что же, приехать к вам?
Да, вы должны явиться.
А скажите, товарищ Решетов, вы меня не того, не задержите?
Строгим голосом:
Я не обязан, гражданин, отвечать на такие вопросы.
Да нет, вы меня не поняли! Я просто хочу знать, брать ли мне подушку, папиросы и прочее?
Немного повременил и менее грозным голосом ответил:
Можете не брать.
В Москве шел слух, что в командующих рядах нет полного согласия по части нашей высылки; называли тех, кто был «за» и кто был «против». Плохо, что «за» был Троцкий.
Вероятно, позже, когда высылали его самого, он был против этого!
Таким образом полоса паники уже прошла, а многие нас даже поздравляли: «счастливые, за границу поедете!». И все же к зданию ГПУ, где я сидел дважды, и в «Корабле смерти» и в «Особом отделе», я подходил не без ощущения пустоты в груди. Но раньше меня туда привозили, теперь шел сам. И оказалось, что добровольно попасть в страшное здание не так просто!
Куда вы, товарищ, нельзя сюда!
Меня вызвали.
Предъявите пропуск!
Нет у меня пропуска, по телефону вызван.
Нельзя без пропуска, заворачивай.
Да мне к следователю.
Все-таки пропустили в канцелярию. Но и здесь с полчаса отказывали.
Вам зачем туда?
Скромно говорю:
Мне бы нужно арестоваться.
Без разрешения нельзя.
Как же мне быть? Исхлопочите разрешение. Долго куда-то телефонировали, наконец, выдали бумажку и молодой солдатик пропустил.
Здание огромное, найти нужного человека трудно; раньше меня и здесь водили, больше по вечерам, темными коридорами. Наконец, добрался столкнулся в большой комнате с десятком товарищей по несчастию, уже освобожденных и вызванных для писанья каких-то протоколов. Все люди почтенные, на возрасте, неуместные в такой обстановке, не похожей на деловой кабинет.
Допрашивали нас в нескольких комнатах несколько следователей. За исключением умного Решетова, все эти следователи были малограмотны, самоуверенны и ни о ком из нас не имели никакого представления: какой-то там товарищ Бердяев, да товарищ Кизеветтер, да Новиков Михаил[3] Вы чем занимались? Был ректором университета. Вы что же, писатель? А чего вы пишете? А вы, говорите, философ? А чем же занимаетесь? Самый допрос был образцом канцелярской простоты и логики.