У твоего отца тяжелая травма головного мозга, говорит Трина.
Таким тоном обычно сообщают, что, согласно всем прогнозам, ожидается очень холодная зима или что пора поехать в мастерскую и заменить шины. Как будто тяжелая травма головы всего лишь заусенец.
Я не понимаю, что это значит.
Ему сделали операцию, чтобы убрать отек в мозгу. Он не может дышать сам. И он все еще без сознания.
Пять минут назад и я была без сознания, заявляю я, но внутри стучит мысль: «Это все я виновата».
Хорошо, Кара, я отведу тебя к отцу, говорит Трина, но ты же понимаешь, что тебя может расстроить его вид.
Почему? Потому что он на больничной койке? Потому что у него такие же швы, как у меня, и трубка в горле? Мой отец из тех людей, кто никогда не отдыхает и проводит мало времени в помещении. Потрясением будет увидеть его заснувшим в кресле.
Трина зовет медсестру и санитара, чтобы пересадить меня в кресло-каталку. Это действие сопровождается перевешиванием моей капельницы и сжиманием зубов, пока пересаживают меня. Коридор пахнет сильным дезинфицирующим средством и всегда пугавшим меня больничным пластиковым запахом.
В последний раз я была в этой больнице год назад. Мы с отцом занимались просветительской деятельностью с Зази, волком, которого иногда приводим в младшую школу, чтобы рассказать детям о сохранении вида. Отец часто проводит с детьми короткие уроки, чтобы научить их вести себя с дикими животными не тыкать пальцами, не подходить слишком быстро, дать зверю время принюхаться. В тот раз и дети, и Зази вели себя отлично. Пока какой-то придурок в другом конце здания не решил пошутить и не включил пожарную сигнализацию. Громкий вой напугал волка. Он попытался сбежать, а ближайшим выходом из класса оказалось окно. Отец, стараясь спасти Зази, успел обхватить его руками, потому в итоге вылетел вместо волка в окно. Когда я усаживала Зази в дорожную клетку, на нем не было ни царапины. Зато отец порезал руку стеклом так глубоко, что виднелась кость.
Не стоит и говорить, что отец отказался ехать в больницу, пока Зази не окажется в безопасности дома, в вольере. К тому времени кухонное полотенце, использованное в качестве импровизированной повязки, превратилось в кровавое месиво, и перепуганный директор школы, который отвозил нас в факторию, настоял, чтобы отец обратился в неотложную помощь. Там, то есть здесь, ему наложили пятнадцать швов. Но едва мы вернулись из больницы домой, отец тут же направился к вольеру, где жили Нода, Кина и Кита, которых мы выкармливали в детстве, стая, где он теперь исполнял роль миротворца.
Я стояла у забора из рабицы и наблюдала, как Нода встречает отца. Первым делом он зубами сорвал белую повязку. Затем Кина принялся зализывать рану. Я боялась, что он сорвет швы, и была абсолютно уверена, что именно на это отец и рассчитывает. Он рассказывал о времени, проведенном в глуши; как иногда во время охоты получал раны, потому что человеческая кожа защищала намного хуже, чем плотная меховая шкура его братьев и сестер по стае. Когда это происходило, животные разлизывали рану, пока она снова не откроется. Он пришел к убеждению, что их слюна имеет лечебные свойства. Несмотря на то что он спал в грязи и не имел доступа к антибиотикам, почти за два года, проведенные в лесу, у него ни разу не развилась инфекция, причем все раны заживали в два раза быстрее. Язык Кины заработал с особым нажимом, и отец поморщился, но в конце концов порез перестал кровоточить, и отец вышел из вольера. Мы начали подниматься по склону к трейлеру. «Терпеть не могу больницы», сказал он в качестве объяснения.
Теперь, когда Трина катит меня по коридору, мать плетется позади, мы проходим мимо людей в гипсе, шаркающих ходунками или костылями. Моя палата находится в ортопедии, но отец лежит в другом отделении. Нам приходится заехать в лифт и спуститься на третий этаж.
На табличке рядом с двойными дверями, куда мы въезжаем, написано: «Отделение интенсивной терапии».
В этом коридоре пусто, тут ходят только врачи.
Трина перестает толкать кресло-каталку и присаживается передо мной на корточки:
Ты точно готова его увидеть?
Я киваю.
Трина спиной заходит в палату, закатывая за собой мое кресло-каталку, и разворачивает меня лицом к кровати.
Отец похож на статую. Как мраморный воин в древнегреческом зале музея сильный, яростный, с абсолютно бесстрастным лицом. Я тянусь к его руке и касаюсь ее пальцем. Он не двигается. Единственный признак, выдающий, что отец все еще жив, тихие звуки аппаратов, к которым он подключен.
Это все моя вина.
Я закусываю губу, потому что к глазам подступают слезы, а мне не хочется плакать на виду у Трины и матери.
Он же поправится? шепотом спрашиваю я.
Мать кладет руку мне на плечо.
Врачи пока не знают, отвечает она срывающимся голосом.
По моему лицу текут слезы.
Папа? Это я, Кара. Просыпайся. Ты должен проснуться.
Я вспоминаю об историях, которыми нас постоянно удивляют в новостях; чудесных историях, где люди, лишенные возможности ходить, встают с постели и начинают бегать на длинные дистанции. Где слепые с рождения люди внезапно прозревают.
Где отцы с черепно-мозговыми травмами открывают глаза, улыбаются и прощают непутевых дочерей.
Под звук льющейся воды открывается дверь та, что ведет в ванную. Оттуда выходит молодая версия отца, которую я вчера видела в галлюцинации, на ходу вытирая руки о спортивные штаны. Молодой отец смотрит на мать, потом на меня.
Кара произносит он. Ух ты! Ты очнулась?
И тут я понимаю, что вчера он мне не привиделся. Мне знаком этот голос, хотя теперь он исходит из другого, взрослого тела.
Что он здесь делает? шепотом спрашиваю я.
Я позвонила ему, отвечает мать. Кара, послушай
Я качаю головой:
Я ошибалась. Я больше не могу.
Трина мгновенно разворачивает кресло-каталку, и я снова смотрю на дверь.
Все в порядке, успокаивает она без тени осуждения. Тяжело видеть любимого человека в таком состоянии. Ты вернешься, когда почувствуешь себя сильнее.
Я делаю вид, что согласна. Но не только вид отца, лежащего без сознания на больничной койке, увел землю из-под ног.
Виновата встреча с братом, которого я вычеркнула из жизни много лет назад.
Не могу сказать, что мы с Эдвардом когда-либо были близки. Разница в семь лет для детей это много, к тому же у старшеклассника и его младшей сестренки, все еще пользующейся игрушечной духовкой, просто не может быть много общего. Но я боготворила старшего брата. Я подбирала книги, которые он иногда оставлял на кухонном столе, и притворялась, что понимаю слова в них; я пробиралась в его комнату, когда он уходил, лежала на его кровати и слушала iPod, хотя он убил бы меня, если бы узнал.
Начальная школа находилась довольно далеко от средней, и это означало, что Эдвард должен был отвести меня утром. Мое сопровождение входило в заключенную между братом и родителями сделку, где на кону стояла покупка за восемьсот долларов развалюхи, которую он нашел в гараже у знакомых, чтобы у него была собственная машина. В ответ мать настояла, чтобы брат, прежде чем идти в школу, доводил меня до крыльца моей, и ни шагом меньше.
Эдвард воспринял указание буквально.
Мне было одиннадцать достаточно, чтобы самостоятельно перейти дорогу по светофору. Но он ни разу не оставил меня одну. Каждый день он парковал машину и ждал вместе со мной. Когда сигнал светофора менялся и мы ступали на переход, он брал меня за руку или за плечо и держал, пока мы переходили на другую сторону. Это настолько вошло в привычку, что я почти уверена: он даже не осознавал, что делает.
Я могла бы отстраниться или попросить, чтобы он отпустил меня, но не делала этого.