Галина была и мила, и пригожа, редкое сочетание кроткого нрава и истинной красоты. Она как бы стеснялась своей красоты, испытывала за нее неловкость. И это очень льстило мужчинам, почти каждый считал, что это именно он ввел красавицу в смущение, что это перед ним она опускает глаза под сенью длинных ресниц. Галина с каждым была одинаково приветлива, любезна, скромна, и это подкупало ее собеседников, поклонников, начальников Но с ним, с Иерарховым, она была самой собой, не таила своей красоты, стремилась быть еще краше.
Она хранила его письма. И вот теперь надо же такому быть! они снова рядом, в одной упряжке, даром что в служебно-судебной, а не супружеско-семейной.
В тот же день они, выйдя вместе из здания военного суда, отправились побродить в речной низине Городничанки, в Швейцарский сад. Галина в тот вечер никуда не спешила: муж, как всегда, был в командировке, уехал в Белосток, дети под надежным доглядом Ванды.
Всё было почти так, как в день их первого робкого и страстного соития: май, Москва, Нескучный сад, облака цветущей сирени и еще каких-то кустистых цветов. Ее холодные пальцы в его горячей ладони. Они говорили ни о чем и шли неведомо куда, так казалось тогда А пришли к дверям его квартиры на Пушкинской набережной. По великому счастью, родители в тот субботний вечер уехали на дачу, и у них была бездна времени друг для друга почти сутки до воскресного полудня. Они оба предчувствовали, что их двухлетнее знакомство, дружба, первая любовь вот-вот перельется в новое качество, станет чем-то иным очень взрослым, настоящим, восхитительным
Возможно, всё это начиналось и продолжилось затем почти так же, как у многих друзей-сокурсников (Галина и Иннокентий чуть поотстали от них), но им казалось, что каждое деяние этих весенних сумерек будь то совместно приготовленный ужин (яичница с колбасой), чаепитие на подоконнике, любование в отцовский бинокль на Москву-реку всё было наполнено каким-то особенным, почти магическим смыслом. Всё это было предвестием тревожного чуда, предвосхищением новой грани жизни, их общей, совместной жизни, в которой никого, кроме них, не было и быть не должно. И она не отвела, как всегда, его руки во время затянувшихся поцелуев, когда они предерзко стали расстегивать молнию на спинке платья. И платье, синее в белый горошек, вдруг само собой, как бы нечаянно, словно никто этого не ожидал, упало к ее ногам, как падает в театре занавес Вместе с платьем упал и флер ее неприступности.
А дальше Дальше всё было смутно и горячечно, поспешно и страстно. Рано или поздно в объятиях всякой влюбленной пары наступает тот момент, когда мужская рука рискнет скользнуть вниз. Не размыкая губ в поцелуе, она позволила его пальцам ощутить раздвоенность ее лобка, а потом вдруг резко вывернулась из его цепких объятий.
Ты уверен, что ты этого хочешь?!
Да! едва выдохнул он. И она в ответ с нежной укоризной:
Сумасшедший!..
И всё, и дальше всё было очень по-взрослому.
И вот теперь они так же, как тогда из Нескучного сада, только теперь из Швейцарского, сами собой ненароком пришли к массивной дубовой двери его отеля, Иннокентий нажал на бронзовую защелку в виде человеческой руки, сжимающей яйцо, и они вошли под низкий свод сумрачного коридора, прошли мимо стойки портье, который куда-то отлучился, и оказались перед его дверью с номером 11, оттиснутым на конской коже. И длинный ключ с затейливой бородкой бесшумно вошел в скважину замка, и дверь без скрипа отворилась и пропустила их в комнату, потому что все вещи вокруг них вступили в некий бессловесный заговор: теперь все они и эта дверь с зеркалом на внутренней стороне, и бронзовая лампа-тюльпан над изголовьем постели, и сама постель, застланная синим бархатным покрывалом, все они всячески потакали им на пути к сокровенному уединению. Ни один чужой, недобрый взгляд не заметил их прихода в бывшую келью-камеру, ставшую приютом Иерархова на безрадостной чужбине.
Всё свершилось с тем же душевным трепетом и без малейшего сожаления, как и в тот первый раз в доме на Пушкинской набережной. Как будто и не было ни семи лет разлуки, ни ее замужества, ни его возмужания на ниве военной юстиции.
Он хотел ее проводить.
Не надо. Здесь недалеко. Я одна. Так будет лучше
И ушла легкой беззвучной поступью.
Дома все спали. Галина присела на край широкой детской кровати, где Оля и Эля спали вместе. Убрала под одеяла высунувшиеся ножки и долго сидела, любуясь ими, ведя с ними безмолвный разговор: «Милые мои, не тревожьтесь, я вас никогда не оставлю, что бы ни произошло в моей жизни. Я всегда буду рядом с вами»
Потом она ушла в ванную комнату, приняла душ. Вода была чуть теплая, летняя, и ей казалось, что она, обнаженная, стоит под июльским дождиком, от которого душа превращается в букет летних цветов, вбирающих в себя капли, слетевшие с неба
* * *
Иерархов глянул на часы: пора было возвращаться в комендатуру. Дальнейшее патрулирование прошло благополучно, без происшествий и эксцессов. Еще немного, и он сдаст пистолет, вернется в свой номер, заварит кофейку покрепче и завалится с книжкой.
Они шли по улице Ожешко мимо здания университета. Смеркалось. И тут из-за афишной тумбы, что стояла у входа в храм знаний, выскочил высокий парень в студенческой фуражке. В вытянутых руках он держал старинный едва ли не кремневый! должно быть, очень тяжелый пистолет. Щелкнул взведенный курок, кремень высек искру, бабахнул оглушительный выстрел. У Пустельги слетела с головы кубанка, пробитая свинцовой пулей размером с желудь. Стрелок тут же кинулся заряжать свой пистоль заново, но Иерархов, выхватив ТТ, бросился к нему.
Не стреляйте, товарищ капитан! крикнул Пустельга и сбил с ног студента. Ты в кого, падла, метил?! Вцепился он в горло, замотанное бело-красным шарфом. Ты же в меня, гад, целил!
Не душить! Брать живым! остановил его Иерархов.
Перекошенное лицо студента было страшноватым: правый глаз косил, рот хватал воздух, и, когда косой глаз сверкал пустым белком, а рот зиял щербатиной передних зубов, он и вовсе казался обезумевшим демоном. Налетчику стянули руки тренчиком и отвели в комендатуру. Капитан-танкист Семенов с удивлением рассматривал пистолет наполеоновских времен:
Из какого музея стырил?
Это пистолет моего деда.
Фамилия, имя, отчество?
Деда?
Нет, твои.
Бартош Гловацкий[5].
Зачем стрелял? На кого покушался?
Студент злобно сверкнул косым взглядом. В уголках губ запеклась пена.
Никогда казакам не ходить по польской земле! выдохнул он, затравленно озираясь.
Это почему же? спросил Иерархов.
Слишком много зла принесли моему народу!
Где оружие взял?
Этот пистолет мне вручил сам пан Тадеуш.
Какой еще Тадеуш?
Косцюшко.
А с Наполеоном, голубчик, вы, часом, не знакомы?
Скоро будет второе пришествие Бонапарта, и он очистит Польшу от конфедератов и коллаборантов!
Чего? Псих, что ли? изумился помощник коменданта.
Псих он и есть, подтвердил Иерархов. Его в психушку надо отправлять.
Отправим пообещал капитан Семенов и набрал номер. Дежурный? Тут одного вашего клиента из комендатуры надо забрать Да ваш, ваш он, не сомневайтесь! В патруль стрелял. Ему пистоль сам Наполеон выдал. Да нет, не бойтесь, оружие мы изъяли, в музей передадим. Приезжайте!
Иерархов не стал ждать приезда санитарной машины, сдал повязку, удостоверение патруля, попрощался с казаками и ушел в часть сдавать пистолет.
Он шагал по ночному городу, звонко отбивая шаг по торцовому камню. Шел, а в ушах еще стоял тот фыркающий звук, с каким мимо его виска пролетел свинцовый желудь. А ведь этот псих целил не в Пустельгу, а именно в него, Иерархова, как начальника патруля. Промахнулся, однако. А кто-то другой, может, и не промахнется. И тогда бы лежал сейчас военюрист 2‐го ранга в морге гарнизонного госпиталя