На пятый день плавания на нижней палубе ко мне привязался пьяница. Я не мог спать, на корабле было слишком тесно, приходилось ютиться среди сотен людей и груза, и я взял в привычку по ночам выходить и стоять у ограждения рядом с лестницей, ведущей в трюм. В ту ночь пьяница вышел на палубу, чтобы опорожнить желудок в море, а увидев меня, достал нож и напал. Он прижал меня к ограждению, размахивал лезвием, голова болталась. Он был очень пьян. Я слышал за спиной шум воды. Стояла глухая ночь, почти утро. В такой темноте можно творить, что угодно; никому нет дела до происходящего. К тому же мы оба были пассажирами, не обладающими никакой ценностью; он с его дырявой курткой и черными зубами, да я. Он, видимо, хотел утвердиться за мой счет. Пьяница резанул ножом мою руку и оттяпал кусочек кожи. Неужто у нас на борту прокаженный, сказал он, имея в виду мои пятнистые лицо и шею. Ты, кажется, превращаешься в морское чудище, не лучше ли тебе вернуться в океан, где тебе самое место? Он говорил и другие слова, слова, которыми меня обзывали всю жизнь во всех четырех странах, где я жил. Я не знал, откуда он родом, но его рот был полон желчи, и он полосовал воздух ножом все ближе и ближе к моему лицу. Тогда я понял, что он хочет убить меня или выбросить за борт. Я бросился на него, попытался опрокинуть его на палубу, но он ударил меня по спине, и я потерял равновесие. Истекая слюной, он закричал на меня и занес руку для удара. Больной ублюдок, выпалил он, и изо рта его пахнуло гнилыми яблоками.
Он занес нож над моей головой, и я закрыл глаза. А потом услышал ее голос.
У этой болезни есть название, прокричала она. Я открыл глаза и увидел ее Эндору за миг до того, как она разбила ему голову пожарным топором. Безжизненное тело пьяницы рухнуло на палубу.
Она называется витилиго, сообщила она бездыханному телу у наших ног.
Мы таращились на мертвеца. Вокруг его головы растекалась лужа крови.
Помоги сбросить эту крысу за борт, сказала она.
Вокруг не было слышно ни звука, лишь шумели волны. Было очень темно; горели только тусклые навигационные огни и звезды.
Мы сбросили пьяницу за борт; тот приземлился в воду почти бесшумно. Эндора кинула вдогонку топорик. Океан молча сомкнул над ними воды.
Жаль с ним расставаться, посетовала она. Отец выменял этот топорик в «Дохлом кролике» в Файв-Пойнтс[5] давным-давно. А я с тех пор носила его при себе; мне так было спокойнее. Она взглянула на ночное небо. На горизонте гремел гром. Пахло небом и морем. А потом вдруг пошел дождь, такой сильный, что нам пришлось укрыться под спасательной шлюпкой.
На ней была серая монашеская мантия и очки. Ей нельзя было дать и шестнадцати лет, но мне запомнилась ее физическая сила она легко орудовала топором, легко схватила труп мужчины и перекинула его через борт. Порывшись в складках своей мантии, она достала флягу. Мы выпили. Она долго молчала и наконец произнесла:
Меня зовут Эндора. Глотнула из фляги, запрокинув голову, и я увидел крест у нее на шее. Но он был не из золота, а темнел сине-черным на коже любительская татуировка чуть ниже челюсти. Потом я узнал, что напавший на меня пьяница надругался над ней в начале нашего плавания. Она заметила, что я смотрел на ее шею. Опустила глаза и взглянула на мою шею, где пятна на коже были ярче всего. Так мы и смотрели друг на друга и изучали истории, написанные на нашей коже. Потом она встала, сняла вуаль, чепец и нагрудник, из которых состоял верх ее монашеского одеяния, и швырнула их за борт. Сняла мантию и тоже выбросила ее в море та взметнулась на ночном ветру, как взмывший над водой дельфин, и упала в пенные волны.
Без мантии Эндора стала неопределенного пола; ее волосы торчали во все стороны. Она их взъерошила. Она была и похожа на мужчину, и не похожа.
Меня зовут Кем, сказал я.
Не знаю, был ли в тот момент с нами Бог или нет.
Дэвид Чен стал одним из нас и вписал свое имя в нашу историю, когда железный каркас статуи начал подбираться к небу. Он представлял собой чугунный квадрат в девяносто четыре фута высотой. Дэвид и Джон Джозеф работали рядом крепили железные заклепки, опоры, арматуру и устанавливали двойную винтовую лестницу, находившуюся внутри статуи. Она похожа на вертикальную железную дорогу, закрученную в спираль, сказал Дэвид. А по мне так на металлическую циновку, заметил Джон Джозеф. А мне кажется, она похожа на корсет, сказала Эндора. Изнутри становилось понятно, как устроено ее тело она состояла не из костей, а из паутины балок, опор и железа.
Джон Джозеф заявил, что никогда не видел никого ловчее Дэвида, парящего между балками и арматурой. Тот спускался по веревкам с изяществом танцора, привязывал их, отвязывал и цеплял к новому месту, перемещаясь по телу статуи. Бывало, Дэвид висел на одной руке, обхватив веревку одной ногой; вторая рука просто болталась свободно, голова была запрокинута, и он смотрел на что-то вверху, а может, смотрел в пустоту. Джон Джозеф говорил, что не было на свете никого отважнее его предков-высотников, но мне казалось, что Дэвид, прекрасный в своей отваге, превосходил даже их.
В один особенно знойный день во время перерыва Дэвид снял рубашку и повернулся полюбоваться гаванью. Он-то думал, что никого рядом не было, но мы его видели и заметили на его спине странные отметины, похожие на сотни крошечных белых перышек. Я открыл было рот, хотел спросить, что это, но Эндора бросила на меня красноречивый взгляд, и я промолчал. Потом я спросил ее об этом, и она произнесла одно лишь слово: «Шрамы». Во время войны Эндора была сестрой милосердия и повидала всякое. Ночами мне снились сны о том, как Дэвид мог заполучить эти отметины. Они покрывали всю его спину целиком; словно ударная волна вонзилась в его спину тысячами осколков шрапнели.
Иногда по ночам Дэвид не возвращался в гостиницу. А когда ночевал в нашей комнате, спал плохо. Однажды перед самым рассветом я слышал, как во сне он произнес единственное слово: аврора. Мне показалось, что ему снился сон; лицо его было, как у ребенка. Я улыбнулся. Больше всего на свете мне нравилось наблюдать за Дэвидом во сне в любое время дня и ночи.
Дэвид был единственным из нас, кому довелось работать над венцом. В газетах он прочел, что венец создали по образу колпака, который надевали древнеримским рабам после освобождения. Семь лучей символизировали свободу, протянувшуюся через океаны и достигшую всех континентов. Двадцать пять просветов венца отражали свет, как грани бриллианта, создавая иллюзию сияния.
Казалось справедливым, что именно Дэвид трудился над венцом. Что бы ни случилось с ним и его телом, это давало ему право взойти на самый верх.
Фредерик и яблоко
(1870)
По столу разбросаны мои рисунки на кремовом пергаменте; они смотрят на меня наброски, нарисованные красным карандашом Конте[6], сперва кажутся царственными и изящными, но потом словно насмехаются надо мной, как бесплотные призраки, обретшие материальную форму лишь для того, чтобы посмеяться над моей неумелостью и снова стать абстракцией. Никак не получается нащупать форму. Тело. Свет в кабинете тусклый и желтый, как моча. Под этим светом я должен нарисовать эскиз скульптуры, подобных которой еще не было. Памятник франко-американскому союзничеству. Отодвигаю неудачные наброски в сторону и вижу последнее письмо Авроры. Закрываю глаза. Вдыхаю его запах. Океанская вода с легкой примесью лаванды. А может, земли.
Иногда мне кажется, что наши отношения с Авророй, моей кузиной, напоминают отношения Франции и Америки. Она всегда вдохновляла меня и бросала мне вызов. Благодаря моей работе нам снова предстоит встретиться, и эта случайная встреча волнует меня и пугает. Я распечатываю ее письма, и меня охватывает желание пересечь океаны временные и водные и снова очутиться рядом с ней. Когда я распечатываю ее письма, мне нужно сидеть. Я нюхаю конверты, надеясь уловить хотя бы частичку ее запаха запаха лаванды и ее кожи. Дрожащими руками я открываю конверт.