Весь облик его был соединением низкого с высоким: неглаженая рубашка в клеточку, мятые шорты, осенью вельветовые штаны, отвисшие на коленках, сандалии, и надо всем этим седеющая голова римского патриция, а может быть и Ашшурбанапала, последнего великого царя Ассирии.
Он завел себе пса, неаполитанского мастифа, такого же огромного, как он сам, и такого же неожиданно доброго и мягкого, хотя и предназначенного для охоты на львов.
Танечка, я думал: какое имя соединило бы в себе Рим и Великий Новгород? Одно-единственное: Тит.
И назвал мастифа Тит.
* * *
Был азербайджанский кабак Чемпион, расположенный ровно на полпути между нашими домами: от меня 700 метров и от Шуры 700 метров; если одновременно выйти из дому, то можно сойтись в нужной точке в назначенную минуту; но Шура любил опаздывать, и обычно его приходилось ждать.
Обстановка там была достаточно убога, чтобы понравиться Шуре: в тесном зальчике накурено, на спинках стульев налет жира, на окнах синие атласные ламбрекены с бубенчиками, словно в купейных вагонах поездов дальнего, очень дальнего следования.
В архитектурном смысле Чемпион был сараем, сколоченным на скорую руку из горбыля и кое-как втиснутым между стеной дома и раскидистым деревом; когда его наконец снесли (разбив мое сердце), стало видно, что этот самострой сидел прямо на древесных корнях и мог обрушиться в любой момент.
Но не столько есть мы туда ходили, сколько говорить. Говорить, говорить, говорить обо всём. Плоды наук, добро и зло, и предрассудки вековые, и гроба тайны роковые, судьба и жизнь в свою чреду, всё подвергалось их суду. В какой-то момент все эти наши слова, наши мысли о культуре, о литературе русской и мировой (переплелись не расплести!), эти бесконечные цитирования строчек, перескакивания со стихотворения на стихотворение, с мысли на мысль, с Блока на Пастернака, с Ахматовой на Ахматову и обратно на Ахматову, эти попытки понимания стали требовать какого-то выхода; пора было переносить наши разговоры на бумагу. Трындеть не мешки ворочать, а вот писать именно что мешки. Договорились писать диалоги. Не эссе, не очерки, не попытки научного исследования, а просто диалоги, разговоры двух людей про всё на свете, что кажется нужным, важным, интересным, глупым, глубоким, смешным.
Подход был двоякий. Либо мы брали тему (например, Сон и скука) и развивали ее по собственному усмотрению, перезваниваясь и договариваясь: вы двиньте смысл вот в эту сторону, а я тогда подхвачу и сделаю вот так, либо брали небольшой, но прекрасный текст и пробовали его разобрать, развинтить до последнего винтика, до дна (только чтобы обнаружить, что в гениальном тексте винтиков нет, дна нет, а открывается всё новая и новая глубина). Таков наш диалог Светящийся череп.
Были попытки бесплодные, задачи неподъемные. Например, за Льва Толстого мы брались множество раз и каждый раз отступали перед грандиозным величием этой тысячеэтажной конструкции. Начать хотели со знаменитой сцены в Анне Карениной, где Стива Облонский обедает в дорогом трактире с Константином Левиным, альтер эго самого Льва Николаевича. Стива, гурман, бонвиван и гедонист, обдумывает каждую строчку меню Он наслаждается Он закажет устрицы и тюрбо А Левин строит из себя такого простого, от земли, хозяина (и сам верит в этот свой образ): какая разница, что есть? Мне всё равно. Мне лучше всего щи и каша, но ведь здесь этого нет. И, услышав его слова, к нему склоняется татарин-половой: Каша а-ля рюсс прикажете? Нас восхищало, как Толстой одним щелчком, вот этим каша а-ля рюсс, опрокидывает своего любимца, своего альтер эго с его неуместной во французском ресторане повесткой. Вся эта сцена одна из самых виртуозных в русской литературе. Читатель одновременно и наслаждается изысканной, дорогой едой вместе с одним из героев, и тут же ничего не чувствует, не замечает вместе с другим, даже того, что обед стоил бешеных денег. Как описать, как передать это объемное зрение Толстого, его умение одновременно находиться и внутри, и снаружи своих персонажей? Как об этом говорить?
Раз не получается с Толстым, решили тему сузить и одновременно расширить, то есть проследить, например, упоминание и описание еды в основных русских текстах и осмысление ее у разных авторов: что́ едят, почему едят, в каком смысле едят
Еда как Эрос и Танатос такая была рабочая идея. А там как пойдет.
Начать хотели с Державина, с чистой и яркой живописи, без полутонов, что твой Малевич (багряна ветчина, зелены щи с желтком, румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны, что смоль, янтарь икра, и с голубым пером там щука пестрая: прекрасны!), и через Пушкина, который, похоже, обжорой не был, он как раз по части эроса (у податливых крестьянок, чем и славится Валдай к чаю накупи баранок и скорее приезжай, причем баранки тут для большей игривости), через вечно голодных разночинцев (питаясь чуть не жестию, я часто ощущал такую индижестию, что умереть желал), выйти на Сирену Чехова (жареные гуси мастера пахнуть, сказал почетный мировой, тяжело дыша).
И уже на исходе золотого века русской литературы, когда скоро всему конец, когда всякая плоть прощай, когда лишь дух ушедшего столетия витает в воздухе умирающих, исчезающих, истаивающих дворянских усадеб, антоновские яблоки Бунина, догадавшегося, поймавшего, уловившего этот тонкий запах смерти, этот взмах черного крыла Танатоса: прощай, навек прощай!
Ну, и дальше: ХХ век, Юрий Олеша я предвкушала, я знала, как ловко Шура перебросил бы смысловую дугу из века XVIII-го в век ХХ-й, как закольцевал бы державинскую ветчину с олешинской колбасой! Отодвинув свои тарелки, прихлебывая чай с чабрецом, мы перебирали, голова к голове, всю известную нам литературу, строили сценарии, бродили по тропинкам и закоулкам русской словесности, выискивая еду реальную и метафорическую: и огурцы, как великаны, прилежно плавают в воде годится А вот: над грудой рюмок, дам, старух, над скукой их обедов чинных свет электрический потух берем? Пока берем, а там посмотрим. А Анна Андреевна вообще ничего не ест, ну разве что водою пахнет резеда, и яблоком любовь, но тут, собственно, яблока никакого и нету. То же и Цветаева: яблоком своим имперским, как дитя, играешь, август. То же и Крандиевская: яблоко, протянутое Еве, было вкуса меди, соли, жёлчи Это же не яблоки, это другое. А может быть, давайте все вообще яблоки соберем и воспарим? Тут и Мария Петровых, и Арсений Тарковский. И Гандлевский это яблоко? нет, это облако! А вот, смотрите, Пастернак до чего был дотошный: по соседству в столовой зелень, горы икры, в сервировке лиловой семга, сельди, сыры Даже неловко как-то за него, за эту рифму: икры сыры Елисеевский магазин какой-то А у него такой каталог жратвы, что она уже сама по себе обильно рифмуется думаем, что́ тут просвечивает, о чем тут можно сказать.
Господи, как же он всё знал, понимал, как он летал, реял над текстами обожаемой нами обоими русской литературы, как удивительно растолковывал смыслы, углубляясь, и зарываясь, и завираясь, какие подвалы и чердаки находил в забытых текстах, я и не знала, не слышала о них! Как я его любила!
Так и не написали ничего. Поленились. То, что называется: пар ушел в свисток. А потом и Чемпион снесли. Сам кабак с хозяином и поварами переехал куда-то в дальний район, и мы потеряли его из виду. Поезд, покачивая синими ламбрекенами, ушел. На кухне вымыты тарелки, никто не помнит ничего.
* * *
Не могу себе простить всего этого недописанного, профуканного, профершпиленного, оставленного на потом. Ведь нет никакого потом.
У моей бабушки, Натальи Крандиевской, есть стихотворение: