Как Вы описали вещицу с любовью
Так, потому что, э, эта шкатулка была лучшей работой. Она заставила меня чувствовать восторг, как ребенок среди жаркого полевого тумана. Да, Вы знаете. Я учился горным человеком и мастером по камню у моего дяди дома. Тут, на этой земле у меня прикипела винтовка, прямо нечего поделать, но, когда я увидел шкатулку, э Мне вернулся мой дух. Мой глаз острый. Ну, я искал камни в этом крае и нашел много по разным ручьям сержант пихнул ногой мешок У меня есть задумка для каждого из этих камней. Надеюсь, что они не пропадут.
***
Около полудня Эдвин вошел на полупустую рыночную площадь. Прогулялся мимо зеленых и фруктовых рядов, забрел к рыбным торговцам на влекущий запах. Живо возник образ вареного осьминога, ласкавшего закипающий бульон серыми щупальцами. Тут же на дворе на сухой траве с морщинистыми китайцами перекатить бы чугунный котел, затопить. Раздавить горсть чесночных головок в шелухе, бросить кружок масла, камешков черной непальской соли, страшного белого вина, кислятины, молодой хрусткой моркови, пару едких бугристых салатовых макрутов с листьями, не прокусываемых пластин сушеной рыбы, вязок кореньев. Такое намерение, казалось, означало жизнь, какое-то счастье от приготовления и последующей трапезы, какую-то связь с будущим. Да только время Ну после. К вечеру.
С площади Эдвин вошел в большую на три этажа книжную лавку, выпиравшую из соседних строений беленым срубом и заточившей свежевыкрашенные иероглифы вывеской. Внутри боком к решетчатым солидного кофейного оттенка дверям сидел на табурете высокий худой китаец в черной тоге, с золотой медалью на груди, с заплетенной бородой до медали, в котелке. Перед ним вздымались полки с мрачными книжными горбами в ладонь шириной. Посетителей не было. Китаец, резко оттолкнувшись, встал. Молча и легко поклонились друг другу, после чего Эдвин скрылся в дальней комнате. Здесь в самом центре от пола до потолка возвышался аквариум, внутри которого в парадном офицерском мундире цвета спящей гусеницы стоял манекен со штопанной кожаной головой. Мягко стукал и обивался внутри о стекло над кучкой сухих слепней один живой слепень. Пахло масляным. Пространство освещали расставленные в разноцветных стеклянных формочках огарки свечей, взирали на них с икон страдальческие лики неводных мучеников. Взирала полупрозрачная розовая Мария со спящим, нездешне упитанным младенцем. По левой стене висели четыре фотографии. На первой разные военные в фуражках смотрели друг на друга в подзорные трубы. На второй они же шли с половником по окопу. На третьей гладили коз. Без фуражек. На четвёртой фотографии на фоне горящей пагоды пожилой мужчина с подкрученными a la Guillaume II усами в белом мундире демонстрировал под общий смех поднятую руку с вытянутым указательным пальцем, что казался невидимым в клубах оседающего пепла. За аквариумом вдоль дальней стены были прислонены десятки холстов с угольными набросками батальных сцен. Многие рисунки перевернулись, и оттого чудилось, будто это один большой шарж на современную злободневность, будто это прихотью ребенка полчища игрушечных конниц брошены со всех сторон в игрушечный бой. Выше на стене под единственным глухим окошком виднелась еще небольшая акварель. Картина изображала погибающего в скалистом ущелье чудного трехглазого коня. Конь припадал на колени, тянул непропорционально длинную шею, втискивал челюсть в расселину валуна.
В комнате Эдвин быстро разделся догола и рассмотрел себя. Он убрал форму в мешок-хаки и запер в стоявшем на полу круглом японском сейфе, маслянисто-черном до самой своей завораживающей нефтяной глубины. У зеркала подвязал на живот поверх сорочки маленькую подушку, помазком вывел по подбородку клей и приладил короткую русую бородку. Пудрой, похлопывая, с удовольствием смягчил темневшие под глазами круги. Затем снял и принялся возиться с костюмом в желтоватую беж с короткополым сюртуком и сиреневым жилетом. В конце обернувшись прямо-таки по-павлиньи, райской птицей редкой глупости надвинул на лоб козырьком светлую кепи и подобрал трость.
Китаец ждал снаружи на площади, резал и совал двум низким, по пояс ему лошадкам четвертинки неспелых яблок с осколками неаппетитного коричневого сахара, поглаживал детски-пушистую палевую гривку, крученую челку на лбах, под которой вместо глаз чернели запекшиеся с кулак угольные ожоги. В упряжке стояла серебристая коляска, с плотно набитыми армейскими мешками, дутыми канистрами и крытыми холстиной ящиками. Эдвин брезгливо обошел экипаж и вопросительно взглянул на хозяина. Тот пожал плечами, улыбнулся и протянул, угощая, теплый хлеб с изображением креста. После закурил и замахал к ним тащился на телеге второй возничий.
По городу ехали долго. Задерживали стекавшиеся на похоронную процессию военные и гражданские. Пришлось возвращаться. Петляли, протискивались мусорными рядами и оврагами к морю, потом назад мимо дымящей лесопилки и стай распухших птиц, напоминавших комки карманного ворса. Эдвин всю дорогу разглядывал грязный пол, возил ботинком. Потом задремал, привалившись на мешок. Покинули старый Владивосток в начале третьего. Лошади тянули меж зеленых сопок, пустынных, безмолвных. Трава по вершинам линяла. Местами выгорела, местами сочно наливалась, и в ней, казалось, твердо держали свои белые бутоны сибирские мраморные ирисы так густо заросли коровьи скелеты. Прозрачной вуалью кокетливо зацепилась за коляску и не отпускала под тусклым солнцем тень аэроплана. С двумя красными кругами на каждом крыле он был похож на вялое насекомое, ужаленное кем-то ядовитым, хищным, кто следовал по пятам, наслаждался медленным угасанием его жизни. Китаец посматривал на небо, аккуратно правя повозкой. В задумчивости, щелкал кнутом, рассекал темные фиолетовые рои мух у навозных куч.
Вскоре за поворотом выглянул с холма одинокий белый домик. Лошади налегли под горку, а там раскинулась во все стороны обширная рабочая застройка: железнодорожный узел в клубке путей, станция, бараки, закипавшие у речки мыловаренные и пивные заводы со складами. Коляску стали настигать автомобили с красными крестами, водовозы, военный транспорт. Наконец, открылись на склоне между сопками длинные кирпичные в два этажа казармы. Во дворе за редкими столбами и вышками на робких спичечных сваях работали голые по пояс люди, пестрели штанами. Развешивали по слегам исподние оранжевые рубахи и кальсоны, пилили. Один возил рубанком, летела стружка. Воздух вдоль ограды рябил от натянутых параллелей колючей проволоки, и будто выскочивший из этих сетей, болтал под небом хвостом, плыл по ветру приколотый к высоченному шесту черный бумажный карп в золотых чешуйках. Приближались к лагерю военнопленных.
Красные казармы лежали в три ряда, обведенные пятнами вытоптанной земли. Дорожки, игровые квадраты, выеденные рваными кусками поляны. Что бы сказали люди понимающие, сведущие в искусстве? Разгадали бы по рисунку чувства, которые неосознанно вложил художник народ военный? Вот тут, маясь от голода, пробил он петляющую колею злой штриховкой, там, после тифа вывел неуверенными ногами слабые стежки, а с краю вон намалевал подтеком футбольное поле. Поодаль, где прогуливался, тоскуя о доме, наметил по детским воспоминаниям линии любимых парковых аллей. Замышляя побеги в уединенных уголках, раскидал крапинку легких следов, а рядом отвесные серпантинные тропки, куда карабкался за видами с кистью в зубах, с тушью, с драгоценными листами. Осталось все это на желтом песчанике, видно ли? Где столовая, где театр, где лазарет?