Андрей Томилов
Тайга далёкая
Айма
Рассказ этот представляю вам, дорогой мой читатель, на обзор, на суд, просто на обозрение, кому, как ляжет. Дело в том, что сам я, как автор, не имею к описываемым событиям ни малейшего отношения. Мне его поведал один охотник, уверяя, что все было именно так, как он и рассказал. Так я и не сомневаюсь, на охоте еще и не такое бывает. И все, или почти все, чистая правда. Ну, а по поводу этого сюжета, сами решайте, верить, или просто принять к сведению. Итак.
Ровная, ровная, как стол, поляна, чуть вытянутая вдоль таловых кустов. Кусты ограничивают, отделяют поляну от «сивера», от дурных зимних, стужистых ветров, оберегают домишки, вытянувшиеся один за другим. Оберегают чумы, прилепившиеся здесь же, в заветрии, но, будто бы отдельной стайкой, будто бы чужие, не родственники приземистым, крытым драньем, избам. А избы-то, избы-то, другую и избой не назовешь, а в том же ряду.
Пологий, пологий склон к реке, к воде. Вода прозрачна до такой степени, что и не заметна бы была, если бы не рябь, не волна легкая, накатывающая на мелкий камешник, на песок речной, мытый-перемытый этими волнами за пролетевшие столетия, за прошедшие годы безвременья.
Поляна, притулившаяся между строем тальника с одной стороны, и берегом реки, была достаточно приподнята над водой, и река, даже в период буйства, в период дикого половодья не затапливала ее. Не трогала водой эту красивую, раздольную площадку.
Казалось, что здесь всегда жили люди, и теперь, и раньше, и до потопа еще. Всегда жили. В нашей, обозримой истории дом здесь действительно стоял. Давно это было. Дом был широкий и приземистый, отчего казался крепким и удивительно походил на своего хозяина, старого косолапого китайца, живущего тут с незапамятных времен. Китаец, а по местному манза, скупал у охотников все, что они добывали в тайге и переправлял в иной, более цивилизованный мир. Манзу не любили, видели и знали, что он обманывает всех таежных людей, но другого места, где можно было бы обменять шкурки белок на крупу просто не было. К китайцу шли с опущенными головами, обреченно шли, не надеясь на жалость и справедливость.
Орочонские чумы стояли в отдалении, тесной, сиротливой группой. Из конусных отверстий, переплетенных жердями, как скелетными костями, несмело, неторопливо выплывали дымки тлеющих внутри жилища очагов.
Охотились все, и мужчины, и женщины, и даже дети. Удачливые охотники иногда добывали лося, или кабана, или даже медведя. Тогда все стойбище накрывала праздничная волна. В каждом чуме варилось мясо, громко прославлялся охотник, добывший это мясо. За шкуру лося, а особенно медведя, можно было получить в торговом доме целый мешок муки, а еще и красивые бусы.
***
Прямо от стойбища, вверх по пологой сопке, вьется едва заметная, заросшая лесной дурбенью тропинка. Когда-то эта тропинка была хорошо натоптана, по ней каждый день поднимался до самой вершины гордый и строгий старик, шаман всего рода. А вечером, перед закатом солнца, он возвращался, весь разбитый, обессиленный. Люди знали, что шаман ходит на могилу к своей любимой дочери Айме, похороненной по всем правилам и обычаям там, на самой вершине сопки. Знали, что он поступает против всех правил, против законов, установленных далекими предками. Законы те гласили, что посещать могилу покойника строго-настрого запрещено! Сразу после похорон, все, кто принимал участие в церемонии погребения, хотя погребения-то на самом деле и не было, просто оставляли колоду с покойником в каком-то укромном месте, и все, все погребение. Так вот, сразу после погребения, все отворачивались и уходили, не смея оглянуться. И забывали это место, не смели больше там появляться, ни под каким предлогом. А старик вот нарушал, ходил проведать дочь, почти каждый день ходил. Чем он там занимается, что делает весь день, тайной не было, но люди, живущие рядом, знать этого не хотели, побаивались, ожидали какого-то наказания не только на самого виновника, но и на всех жителей стойбища. Недобро взглядывали, косились на старого шамана.
Старик иногда камлает, глухо и редко ударяя в старинный, надтреснутый по краю бубен, издает какие-то гортанные звуки, понятные только ему самому, да духам, незримо окружающим его. Но тело стало совсем слабым, нет сил каждый день звать духов и просить их заботиться о дочери там, на другом берегу мира. И старик часто и подолгу просто сидел, скрестив под собой ноги. Смотрел на могилу, устроенную почти на высоте человеческого роста и горевал. Вспоминал, как страстно, как живо горели глаза дочери, когда она сообщила отцу, что нашла огонь, который теперь греет ее, спрятавшись глубоко в груди. Рассказывала, что теперь только один человек властен над ней и называла сына китайского торговца. Она летала на невидимых крыльях, высоко и весело поднимаясь над землей, над родным берегом, над быстрой и прозрачной рекой. Она изнемогала от счастья и не видела, не замечала горя отца. Айма, как он любил ее, единственную дочь.
А потом ее нашли на берегу, возле больших камней, возле самой воды. Все стойбище горевало вместе с шаманом. Даже китайские торговцы закрылись в своем большом доме и не выходили из него несколько дней.
Из последних сил старик поднимался в гору, каждый день, чтобы навестить свою любимую дочь, чтобы не оставлять ее в одиночестве. Задыхался, останавливался и отдыхал после каждого шага в гору, но все приходил, приходил, приходил
Старика похоронили совсем в другом месте. Тропинкой, что тянулась к самой вершине сопки, больше никто не пользовался, с каждым годом она все больше зарастала, становилась все более захламленной, все менее и менее заметной.
Через какое-то время, как не стало старого шамана, в стойбище узнали, что в смерти его дочери, красавицы Аймы, виноваты манзы, и молодые, отчаянные охотники глубокой ночью напустили на большой дом огонь. Страшно горел китайский магазин, взрывались патроны и ярко вспыхивали, взрывались, широко раскидывая искры и пламя, коробки с порохом. А стопки оленьих и кабаньих шкур трещали, коробились и горбатились, как живые. Казалось, что эти шкуры не сгорают, а свернувшись в рулоны, снова оживают, превращаются в зверей и разбегаются, прячутся в потемках, скрываются под пологом подступившей тайги.
Манзы этим же утром сели в свои лодки, с задранными носами, с резными крышами от дождя и солнца и уплыли, даже не дожидаясь, когда закончится пожар. Но перед тем как сесть в лодки, они кричали сгрудившимся на берегу ольчам, что обязательно вернутся, вернутся с солдатами и всех убьют.
Стойбище притихло. В воздухе витал вонючий дым уставшего, отбушевавшего пожарища и осязаемо чувствовался страх. На другой день, с самого утра, не сговариваясь, стали грузиться в лодки. Чумы разбирали и все, что могло пригодиться на новом месте, забирали с собой, остальное предавали огню. Это говорило о том, что возврата в это место уже не будет никогда. Ребятишки сопливо и слезно базланили, не понимая того, что происходит, но поддавшись общему паническому настроению. Старухи укладывали пожитки, мужики и женщины торопливо стаскивали свой небогатый скарб к воде, к лодкам. Река скорбно пела свою шипучую, заунывную мелодию, тянулась и тянулась между прибрежных камней, струилась, не обращая внимания на скорбь и горести своих людей, в панике покидающих обжитый берег.
Лодки торкались одна о другую, несогласованно отчаливали от берега и растекались в разные стороны: одни в растерянности доверялись течению, другие начинали упорную борьбу с тем же течением, медленно продвигались вверх, удаляясь от дымящихся скорбных костров, кто-то в растерянности крутил головой, так и не решив, куда направиться. И течение подхватывало такую лодку и волокло на своих струях без всяких раздумий и колебаний.